Урманин сглотнул, вытянулся в струну, затрясся, словно в ознобе, и вдруг обмяк. Его пальцы разжались, выпуская рукоять меча. Айша выпрямилась, сплюнула на землю лист, плеснула в рот воды, прополоскала, тщательно вытерла губы. Легким прикосновением закрыла глаза умершему…
Бьерн кивнул, словно одобряя ее действия:
— Когда-то мой отец служил Асе. Я служил Асе. Это было давно, но у Великолепной очень хорошая память…
При последних словах он улыбнулся, будто сказал нечто забавное.
Избор ничего смешного не увидел ни в смерти Фарлава, ни в словах Бьерна. Но решать приходилось ему. Точнее — им, тем, кто привел своих людей под его власть, тем, кто лишь недавно стал именовать его князем. Вадим не будет перечить варягу — это Избор и тай знал, посему взглянул на Латью:
— Что скажешь?
— По мне, что Вестфольд, что Агдир — одна зараза, — равнодушно сказал тот. — А в Агдир ближе даже, коли напрямки…
Глава третья
КНЯЖНА
Теперь Остюг часто плакал. Дома, в Альдоге, веселее него не было ни одного глуздыря, а на корабле Орма он осунулся, притих, в голубых глазах затаился страх, и достаточно было одного грубого окрика, чтобы он принимался реветь. Поэтому Гюде приходилось терпеть за двоих. Княжна утешала брата, вытирала зареванное лицо, молча сносила насмешки своих пленителей, а в голове билась лишь одна мысль: «Я — княжна. Дочь князя. Надо помнить об этом. Надо помнить». Об остальном Гюда заставляла себя забыть. Забывала большой просторный дом, где по первому ее слову сбегались к ней на помощь бабки да дворовые девки, забывала ласковые глаза и надежные руки отца, забывала вольные просторы Волхова и родной шум Альдожского торжища. Забывала рощу на берегу, где на осиновых стволах лепились желтые чаги[101], а у корней старой ели рос из года в год большой муравейник.
Забывать было легче, чем помнить, — жизнь изменилась, и многое нынче казалось сном иль видением, далеким, теплым, но недостижимым. Зато достижимо было бесконечное море, расстелившее свою неровную скатерть докуда хватало глаз, и грубые тычки Орма Белоголового — находника с севера, убийцы и вора…
Сначала Гюда боялась его и ненавидела, потом, от тревоги за брата, страх ушел, осталась лишь ненависть. А затем и она стерлась, стала тупой, круглой и почти не колючей, словно обвалявшийся в пыли плод репейника. Но княжна переживала за Остюга. Малыш таял на глазах, ничего не ел, ночами лежал без сна, уставившись широко раскрытыми глазами в темное небо над головой, а по щекам безостановочно текли слезы. Сколь ни уговаривала его сестра, сколь ни утешала — Остюг будто не слышал ее, будто лишь телом обретался на чужом урманском корабле, а душа оставалась дома, в далекой Альдоге, и теперь тело плакало от невозможности соединиться с ней.
На пятый день пути Остюг перестал пить. Гюда глядела на его высохшие потрескавшиеся губы, впалые щеки, опухшие красные глаза и не знала, как помочь брату. Пробовала напоить его силой, но вода стекала Остюгу на подбородок, струйкой бежала на грудь, мочила истрепанные порты и совсем не попадала в горло. Когда брат подавился чересчур сильной струей, закашлялся и, по-прежнему не закрывая глаз, нелепо завалился на бок, Гюда не выдержала. Ей было уже все равно — убьет ее Белоголовый или нет. Путаясь в стягивающих ноги веревках, она поднялась и поковыляла меж гребцов к носу корабля. Кто-то из урман заметил ее, выставил в проход ногу. Княжна споткнулась о преграду, упала лицом вниз под дружный хохот хирдманнов Орма.
— Я дочь князя… — себе самой шепнула она, встала на колени, оперлась рукой о край чьего-то сундука, выпрямилась во весь рост. Повторила негромко, убеждая саму себя: — Я — дочь князя.
— Эй, Орм, твоя новая рабыня обрела голос! — крикнул тот, на чей сундук она только что опиралась.
— Отними его, Харек[102], — посоветовал ему сосед — тощий узколицый урманин с длинной прямой бородой и кустистыми наростами бровей над круглыми глазами.
Тот, кого он назвал Хареком, усмехнулся, шлепнул тощего по плечу:
— Не забывай — она дочь князя!
Гюда покосилась на него, не понимая — он услышал и, издеваясь, повторил ее слова или случайно произнес то, что она твердила про себя все последние дни. В глубоких желто-карих глазах урманина не было насмешки или угрозы. Скорее наоборот — он смотрел даже сочувственно, будто понимая ее боль. Но Гюда не нуждалась в жалости или сочувствии врага. Гордо расправив плечи, она поковыляла дальше.
Драккар подбросило на волне, княжна зашаталась. Падая, ухватилась за чью-то руку, удержалась на ногах. Запястье Орма, которое она стиснула, боясь упасть, было горячим и твердым. Под пальцами княжны живым зверьком билась плотная вена. Гюда отдернула руку:
— Мой брат умирает.
Она не желала смотреть ему в лицо — разглядывала доски палубы под ногами, скользила взглядом по тонкой щели, уползающей краем под кованые сундуки гребцов.
— Он слабый, — спокойно подтвердил урманин.
«Я дочь князя», — повторила про себя Гюда, заставила речь не бежать слишком быстро, не выдавать ее страха и беспокойства:
— Ты взял его, чтобы убить по дороге?
— Его никто не убивает. Он вправе сам решать — хочет он выжить или нет.
— Он слишком мал, чтобы принимать такие решения.
— Я был не старше него, когда Урд[103] впервые спросила меня о том же. Я выбрал, он тоже выберет.
На ногах урманина были кожаные сапоги, обшитые поверху яркой красной тесьмой. Острые носы сапог почти касались босых ступней княжны, и, даже потупившись, она ощущала близость Орма, его дыхание, жар разгоряченного греблей тела, его запах — сладкий и соленый одновременно. Захотелось ударить его — вскинуть руку и изо всех сил стукнуть по лицу, чтоб из губ брызнула кровь и серые глаза стали черными от злости и унижения. Будь она одна — она бы так и поступила, но там, за спинами гребцов, содрогался в кашле ее брат — маленький и беззащитный.
Гюда стиснула зубы, выдохнула. Был лишь один способ спасти Остюга. Только один, которым тысячи лет женщины спасали тех, кто был им дорог.
— Я лягу с тобой, если ты поможешь моему брату выбрать жизнь, — сипло пробормотала Гюда.
Расслышавший ее слова Харек присвистнул. И тут же смолк под лающим окриком Белоголового. Орм протянул руку, запустил ладонь в волосы княжны. Его мягкие ласкающие движения были еще хуже, чем насмешки и угрозы. Гюда сжала пальцы в кулаки, почувствовала боль от впившихся в ладони ногтей и тут же — другую боль — резкую, внезапную, от которой бросило в пот. Быстрым движением урманин накрутил ее волосы на пальцы, дернул так, что чуть не сломал ей шею. Теперь лицо Белоголового нависало прямо над Гюдой, изо рта, вместе с дыханием, вырывались обидные слова:
— Ты глупа, словенка! Мне не нужно ждать твоего согласия, чтоб взять тебя. Ты — моя рабыня!
Боль стала невыносимой, казалось, если он шевельнет рукой, кожа на затылке оторвется вместе с намотанными на его кулак волосами.
Немея от боли, Гюда прошептала:
— Я — дочь князя!
— Ты — рабыня. — Белоголовый крутнул ее, надавил, заставляя опуститься на колени, пригнул ее голову к палубе. Пред губами княжны оказался его сапог, красная тесьма сливалась с прыгающими перед глазами пятнами.
Гюда сопротивлялась — уперлась обеими руками в палубу, замотала головой. В затылке что-то затрещало, захлюпало.
— Я — дочь князя! — теряя силы, завизжала Гюда, нырнула лицом к варяжскому сапогу, вцепилась зубами в открытую из-под голенища икру. От неожиданности Орм охнул, отбросил княжну в сторону, и тут на него метнулось что-то маленькое, замолотило кулачками в живот.
— Остюг… — признав в озлобленном комке брата, всхлипнула Гюда.