(пожар продолжатся с 19 по 27 июля), содержит рассуждение об опасностях, которым подвергаются жители современных городов с их нечеловеческой скученностью.
Чуть позже, вспоминая о пожаре, который за одну ночь уничтожил город Лугдун, Сенека ограничился тем, что привел высказывание александрийского историка Тимагена, попавшего в Рим в качестве раба и ненавидевшего этот город. Тимаген говорил, что пожары, периодически уничтожающие Рим, огорчают его, но по одной-единственной причине: после них город отстраивается и становится еще краше, чем был. В те дни, когда Сенека писал это девяносто первое письмо, Нерон действительно уже предпринял ряд мер, направленных на реконструкцию и модернизацию Рима, в результате которых он стал бы выглядеть еще величественнее, а жить здесь стало бы безопаснее. Но как следует понимать загадочные слова Тацита о том, что Сенека, не желая участвовать в святотатствах, то есть конфискациях на цели восстановления города пожертвований из храмов, попросил, чтобы его отпустили в одну из отдаленных деревень, и притворился больным? Говорят даже, добавляет Тацит, что Нерон задумал отравить Сенеку, и последний избежал смерти лишь потому, что питался одними фруктами и не пил ничего, кроме чистой воды. Этот рассказ выглядит слишком неправдоподобным. Сенека больше не занимал никаких официальных должностей, и с чего бы вдруг он стал участвовать в конфискациях священных приношений? К тому же мы знаем, что на протяжении последнего года он много ездил по Италии, в частности по Кампании, следовательно, не часто появлялся при дворе. Может быть, Нерон обратился к нему с просьбой поддержать своим авторитетом некоторые непопулярные меры, предпринятые после римского пожара? Но для подобных утверждений нет никаких оснований. Очевидно, этот фрагмент из Тацита следует отнести к числу легенд, представляющих собой довольно неуклюжие заимствования из не заслуживающих доверия источников.
Как бы то ни было, время катастрофы, которую философ давно предвидел, приближалось. Нерон, все больше отдалявшийся от людей, которых в начале правления считал своими верными соратниками, стремительно превращался в опасного тирана, готового предать традицию Августа и броситься в любую политическую авантюру, как внутри страны, так и за ее пределами. Попытка Сенеки сообщить ему новую легитимность, сделать из него божественного Космократора, в конечном итоге оборачивалась против самого принцепса, оказавшегося неспособным проявить в столь тонком деле необходимое чувство меры. Нерон не захотел понять, что к жителям восточных провинций и римским сенаторам следовало поворачиваться разными «профилями», как это делали Август и Тиберий. В результате патриции, на плечах которых по большей части лежало управление империей, отказались поддерживать «нового Аполлона», или «нового Гора», воспользовавшегося народным бедствием для того, чтобы с невиданным упорством продолжать действовать в духе своего солнечного предназначения и затеять постройку Золотого дома. Образ принципата, намеченный Сенекой, на глазах пошел трещинами: для сенаторов-стоиков Нерон перестал быть носителем мудрости – добродетели, которой должен обладать каждый государственный муж, если он хочет управлять по законам Разума. «Философия» принципата обретала законченность, но Нерон уже не имел к ней никакого отношения. В полной мере она утвердится лишь в годы правления Траяна, пока же ее концепция, еше неясная, вдохновляла заговорщиков, замысливших положить конец «позорному» правлению Нерона и заменить его Пизоном.
Если согласиться, что участники заговора преследовали именно эту цель, то приходится признать, что в лице Пизона они сделали неудачный выбор. Впрочем, за фигурой Пизона просматривается тень Сенеки. Обстоятельства заговора слишком малоизвестны, чтобы мы могли гадать, участвовал ли в нем Сенека, знал он о нем или нет, желал ли успеха заговорщикам и готов ли был в таком случае взять на себя бремя власти. Маловероятно, чтобы он оставался в полном неведении. Слишком со многими сенаторами он сохранил дружеские отношения, чтобы до него не дошли хоть какие-то слухи о затевавшемся предприятии, над которым, надо сказать, и не висело покрова строгой секретности. Менее вероятно, что он согласился бы возобновить политическую карьеру, на сей раз на службе у победившей аристократии. Может быть, еще чуть-чуть, и он стал бы тем, кем 20 лет спустя стал Нерва? Хватило бы ему сил преуспеть там, где потерпел крах Гальба? Как бы то ни было, события потекли по другому руслу. Известно, что Нерон на основании одного-единственного доноса, исходившего от Антония Натала, и, конечно, при горячем одобрении Тигеллина и Поппеи, ни на шаг от него не отходивших, отправил своему старому учителю приказ умереть. Сенека давно ждал этого приказа и, получив его, нисколько не удивился.
Мы не будем описывать смерть Сенеки, потому что сделать это лучше, чем Тацит, невозможно. К несчастью, историк не счел нужным воспроизвести страницы, которые философ перед смертью диктовал своим секретарям и которые сегодня утрачены. Утрачены также последние письма Луцилия, написанные зимой 64-го и в первые месяцы 65 года. Но вряд ли мы нашли бы в них больше прямых ссылок на события той поры, чем имеется в сохранившихся письмах лета и осени 64 года. Эти письма, целиком посвященные теории философии, гораздо дальше отстоят от текущих забот, чем письма 62—63 годов, словно Сенека уже окончательно оторвался от окружающей жизни, чтобы погрузиться в чистую мысль. Он работал в это время над «Книгами нравственной философии».
Сенека и политика
Для истории Рима смерть Сенеки стала событием огромной важности. Вместе с жизнью философа оборвались последние нити, связывавшие Нерона с его прошлым. Начиная с апреля 65 года режим все заметней склонялся к «тирании», а принцепс, более одинокий, чем когда бы то ни было, с головой ушел в мир своих фантазий.
В своем блестящем исследовании, написанном в 1950 году, но опубликованном много лет спустя, Арнальдо Момильяно задался вопросом изучения отношений, объединявших философскую мысль Сенеки и его политическую деятельность. Он без труда приходит к мысли, что и по своему рождению, и по своим врожденным качествам Сенека был человеком активного действия: «Политическое честолюбие было характерно для всей семьи, и он получил от него свою долю. Министром при Нероне он стал не случайно и не по ошибке». Разумеется, Сенека стал тем, кем и хотел стать; он достиг того, к чему стремился, вопреки многочисленным трудностям и препонам: прежде всего слабому здоровью, но также и враждебности Калигулы, интригам противоборствующих группировок, ссылке, наконец, зависти и предательству принцепса, которому он дал образование. Сенека то жаждал действия, то мирился с необходимостью действовать, то переставал верить, что в силах хоть что-то предпринять. Но, насколько мы можем судить, он никогда не испытывал сомнений в своем предназначении политика. Вместе с тем, исполняя это предназначение, он никогда не позволял поступкам вступать в противоречие с его убеждениями стоика и не предпринимал никаких шагов, которые шли бы вразрез с его мировоззрением философа.
Однако А. Момильяно полагает, что все существование Сенеки являло собой кричащее противоречие между действием и созерцанием, между жизнью политика и жизнью философа. Мы же, как нам представляется, установили, что принцип политической деятельности Сенека заимствовал именно в стоицизме – насколько вообще философское учение способно диктовать правила поведения в повседневной жизни. Ничего удивительного в этом нет, ведь стоицизм всегда был учением о действии в рамках полиса. Мудрец может полностью самореализоваться только с учетом своей социальной природы. И если ученикам Зенона обстоятельства не всегда позволяли претворить в жизнь эту программу, отказываться от нее они не собирались, особенно те из них, кто жил в Риме. Зародившийся в монархическом государстве стоицизм так же превосходно приспособился к требованиям режима, как и к устоям римской аристократической республики, в которой встретил в свое время массовое признание. И вот, благодаря капризу Фортуны, в рамках принципата сложились условия, напоминавшие прежние и в то же время выражавшие преемственность традиции, идущей от республики Цицерона. Благорасположение Агриппины, которая, сама о том не подозревая, сыграла роль чудесного орудия в руках судьбы, позволяло опробовать на практике политико-философские идеи, давно ожидавшие своего часа. Сенека не мог упустить такой возможности; именно этим, на наш взгляд, объясняется его поведение по возвращении из ссылки и в последующие