Дни текли, неотличимые один от другого. Их сменяли ночи – время моего театра теней. Однообразное, размеренное существование – вплоть до того события, после которого все изменилось.
5
Тело мое вытянулось, я прятал тощие коленки и костлявый торс в широкой, не по размеру, одежде. Накануне вечером я задул пятнадцать свечей на именинном пироге. Скоро мы отпразднуем другой юбилей – годовщину победы 1945 года. Завуч решил показать нам по этому случаю документальный фильм и собрал нас в темном классе перед натянутой на стене белой простыней. Я оказался рядом с капитаном футбольной команды, коренастым подростком, остриженным под ежик. Обычно он не удостаивал меня ни словом.
Просмотр начался: первый раз в жизни я увидел горы. Эти ужасные горы, о которых раньше я только читал. Пленка крутилась беззвучно, только тихо урчал проектор. Огромные горы обуви, одежды, волос и частей тел. Ни людей, ни декораций, в отличие от того фильма, что мы в молчании смотрели с матерью. Я бы с удовольствием сбежал, спрятался от этого зрелища. Одна из сцен буквально пригвоздила меня к стулу: солдат в нацистской форме тащил за ногу мертвое тело, чтобы сбросить его в уже заполненную яму. Это безжизненное тело прежде было женщиной. Когда-то она ходила в магазины, придирчиво разглядывала в зеркале свое отражение в новом платье, поправляла выбившуюся из прически прядь. Теперь же это была лишь безжизненная кукла, которую волокли, точно мешок, и ее нагая спина подпрыгивала на камнях дороги.
Впечатление было слишком сильным, непристойность – слишком жестокой, чтобы я мог пустить в ход увиденное во время своих ночных бдений. Между тем я, не колеблясь, пользовался другими изображениями, стоило только выбрать в общей череде тело, отвечающее моим желаниям, – как тем вечером во время фильма.
Мой сосед, капитан футбольной команды, взволнованно ерзал на скамейке с самого начала просмотра. Пользуясь темнотой, он отпускал сальные шуточки, вызывая приглушенный смех одноклассников. Он сдавленно хихикал, глядя на обнаженное тело, ноги которого то и дело раскрывались, выставляя на всеобщее обозрение покрытый черными волосами лобок. Он толкнул меня локтем в бок, и я, удивляясь себе, тоже захихикал, чтобы понравиться ему. Мне даже захотелось отпустить какую-нибудь сальную остроту. Подражая немецкому акценту, мой сосед пролаял: «Грязные еврейские свиньи!» – и я снова засмеялся, чуть громче. Я смеялся, потому что он толкал меня в бок, потому что в первый раз кто-то из этих всемогущих спортсменов искал моего общества. Я смеялся до тошноты. Вдруг мой желудок сжался, мне показалось, что еще минута – и меня вытошнит. Не раздумывая ни секунды, я ударил его со всей силы в лицо. Воцарилась короткая пауза, во время которой я с удивлением смотрел, как отражается во вспыхнувших глазах моего противника черно-белая фигура женщины. Затем он бросился на меня, осыпая беспорядочными ударами. Сцепившись, мы повалились на учительский стол. Я не узнавал себя: в первый раз я не испытывал сомнений, не чувствовал ни страха, ни боли, когда тяжелый кулак с размаху попадал мне в солнечное сплетение. Тошнота куда-то подевалась. Вцепившись противнику в волосы, я что есть мочи колотил его головой об пол, давил пальцами на глаза, плевал в его открытый рот. В эти мгновения я был в другом измерении, сражался с тем же самым возбуждением, как во время моих ночных баталий, но чувствовал, что на этот раз противник, в отличие от брата, не одержит верх. Я знал, что сейчас убью его, еще немного – и он навсегда исчезнет, растворится в небытии.
Привлеченный криками, появился школьный надзиратель. Он выключил проектор и зажег свет. С помощью других учеников нас удалось растащить. У меня был подбит глаз – он стремительно заплывал, и что-то теплое текло по щеке. Меня отправили к медсестре. Покидая класс, я слышал, как орет мой противник, лицо которого было в крови. Мне все-таки удалось сильно разбить ему нос – победа, благодаря которой я на несколько недель стал звездой класса.
Вскоре об инциденте напоминал лишь пластырь над левым глазом, которым я гордо щеголял на переменах. Но эта победа принесла мне неизмеримо больше, чем школьная слава. Она стала тем самым знаком, которого давно уже ждала Луиза.
6
На следующий же день, на улице Бург-л'Аббе, я все рассказал своей верной подруге. Родителям я выдал иную версию, позволявшую промолчать о фильме, – драка в школьном коридоре из-за украденной у меня ручки, которую я получил в подарок на день рождения. С удивлением заметил я взгляд отца, в котором недоверие смешалось с удовольствием: его сын, оказывается, умеет драться?
Луизе я сказал правду, которую, впрочем, мог доверить ей одной. Я рассказал о фильме, о горах трупов, о неживой женщине, похожей на резиновую куклу, о моей яростной борьбе за ее честь. Умолчал лишь о своем смехе. Я говорил и говорил, и вдруг горло мое сжалось и я расплакался перед Луизой, как никогда и ни перед кем еще не плакал. У нее задрожали губы, она обняла меня, крепко прижав к нейлоновой груди своего халата, и я дал себе волю. Вскоре я почувствовал, как что-то капает мне на лоб. Подняв голову, я увидел, что и Луиза плачет, ничуть меня не стесняясь. Немного успокоившись, она отстранила меня, посмотрела вопросительно, будто сомневаясь в принятом решении, потом улыбнулась и заговорила.
Так, через несколько дней после своего пятнадцатилетия, я наконец узнал то, что интуитивно чувствовал все время. Родись я чуть раньше, и я мог бы, как Луиза, нашить себе на грудь желтую звезду или бежать от репрессий, как родители, дорогие мои статуи. Как все остальные члены нашей семьи. И как множество им подобных – соседи, чужие люди, все те, кого выдавали типичные окончания фамилий, «ски», «таль» или «штейн», и кто приложил все усилия, чтобы избавиться от этого фатального сочетания букв. По ходу Луизиного рассказа я с удивлением узнавал подлинные имена давно знакомых людей. Луиза говорила теперь не о безликой толпе безымянных жертв, а о себе, о собственных страданиях, о пытках, через которые прошла, о новом знаке отличия, дарованном ей оккупацией, – о желтой звезде Давида, тяжесть которой, казалось, заставляла ее хромать еще сильнее. Она рассказывала мне об унижении, об оскорбительных объявлениях, о закрывавшихся перед нею дверях, о местах, специально отведенных для евреев. Ношение звезды было объявлено обязательным, и Луиза изумленно открывала для себя истинную национальность многих соседей: хозяина бакалейной лавки на углу, с совершенной французской фамилией; четы пенсионеров из соседнего дома; участкового врача; аптекаря, которого она недолюбливала и считала антисемитом. Желтая нашивка не только выделяла их из общей массы, но и позволяла им самим узнать друг друга, создавая внезапное сообщество, принадлежность к которому так тщательно скрывалась раньше и оттого была неявной.
Мне было пятнадцать лет, когда откровения Луизиного рассказа полностью изменили мое восприятие жизни. Что мне было делать с этим национальным признаком, неожиданной отметиной на моем тщедушном теле, подобном тем, облаченным в полосатые пижамы не по росту? Как теперь я стану подписывать свои тетради? Новая черта добавилась к перечню моих «заслуг»: отныне я был не только слабым, неспособным и бездарным. Едва произнесенные Луизой, ее слова уже изменили мою личность: непостижимым образом они сделали меня сильнее.
Вот что на самом деле заставило моих родителей бежать в другую часть страны – не лишения, не трудности. А Луиза? Действительно ли она осталась в Париже, как мне всегда говорили, или бежала вместе с ними? Было ли их пребывание в Сан-Готье и вправду столь идилличным? В моей голове рождались все новые и новые вопросы, которые я не осмелился бы задать раньше.
Луиза колебалась. Она рассказала уже о многом, могла ли она умолчать об остальном? Она должна была сказать всю правду. Ей не оставалось ничего другого, как нарушить клятву и впервые предать доверие моих родителей. Она любила меня достаточно сильно, чтобы решиться на это. У нее самой не было ни детей, и – если верить ее словам – ни одной серьезной привязанности. Эта пожилая женщина решила нарушить многолетний обет молчания из-за сочувствия к себе подобному, отмеченному, как и она сама, физическим несовершенством.
И с этого момента я больше не был первым и единственным ребенком.
7
Чем дальше продвигалась Луиза в своем повествовании, тем стремительнее менялись мои представления о жизни нашей семьи. Я боялся спугнуть Луизу неосторожным словом, старался изо всех сил сдерживать свое волнение. Простая и ясная история любви, которую я сам сочинил, в реальности оказалась запутанной и сложной. Я слепо следовал за нитью повествования, уводившей меня все дальше от знакомого и любимого образа родителей, пока на месте родных лиц не начали проступать чужие, незнакомые черты. Я