Я еще косил траву на заливных лугах господина Куркимяки, а он уже наступал на Россию в Восточной Карелии. Я узнал об этом от двух его приятелей, которые еще оставались на лесопилке Ахонена. Но мне он не писал. Так сильно рассердился он на меня. Прошел почти год, а я не получил от него ни строчки.
А потом он совсем пропал. Я понять не мог, как это произошло. Его приятели на лесопилке получили письмо от тех, кто служил вместе с Вилхо. В письме было сказано, что Вилхо больше нет. Был тяжелый бой и артиллерийская стрельба, скосившая очень много народу. И вот после этого боя Вилхо не стало. Он пропал.
Тут можно было думать как угодно: или он попал под снаряд, или же его забрали в плен русские. Его приятели успокаивали меня тем, что в этом бою кое-кто все-таки попал в плен и среди них мог оказаться мой брат. Но, по словам господина Куркимяки, это было одно и то же. Я спросил его:
— А почему одно и то же?
Он ответил:
— Потому что я знаю, как поступают большевики с теми, кто попадает к ним в лапы.
Я спросил:
— А как поступают?
Он ответил:
— Они начинают с ногтей.
Для меня это было непонятно, и я опять спросил:
— Как с ногтей?
Он пояснил:
— Вбивают сначала гвозди под ногти, а потом уж делают все остальное.
У меня даже волосы зашевелились на затылке от его слов, и я спросил:
— А что, что потом?
Он хотя и спешил, но, видя мое незнание, пояснил до конца:
— А потом известно что. Отрубают пальцы на руках и на ногах, потом кисти рук и ступни. Понемногу отрубают, чтобы не прикончить сразу. Вырезывают кожу, прижигают эти места смолой и сажают человека на цепь в каком-нибудь подвале. Пора бы и тебе знать о таких вещах. Весь мир знает о большевиках все, что нужно, а ты не знаешь. Читаешь ли ты, по крайней мере, газеты?
Я ответил, что давно не читал, что мне просто некогда. Нельзя же было ему говорить о том, что десять марок в день — это слишком немного, чтобы разоряться еще на газету. Ведь нам с Эльзой предстояла покупка, по крайней мере, в четыре тысячи марок. Но я не стал этого ему объяснять.
А он пояснил мне, что каждый финн, любящий свою родину, должен читать газеты, иначе можно подумать, что он и знать не желает, чем живет и дышит его родина, которая дала ему жизнь, печется о нем, охраняет его. Можно подумать, что он чужой для родины и желает ей зла. И я охотно согласился с ним:
— Это верно. Это верно.
А мысль о брате грызла меня и грызла, и я не знал, что делать и что говорить. Ведь это было страшно только подумать… А он постоял еще немного, словно припоминая что-то, и потом добавил:
— Могу сказать одно: для твоего Вилхо было бы настоящим счастьем лежать сейчас мертвым в могиле. Но боюсь, что он жив. И я даже уверен, что он жив и стонет сейчас где-нибудь в подвале на цепи с обрубками вместо рук и ног и с выжженными глазами. Я уверен в этом, потому что я знаю большевиков…
Я, конечно, не такой дурак, чтобы верить всему, что говорится. Но у господина Куркимяки все морщины на лице расположились так, что я сразу понял, как горько ему от мысли, что мой брат попал в такую беду. Он даже с безнадежным видом рукой махнул и сокрушенно покачал головой.
У меня сами собой сжались кулаки, и я сказал, стиснув зубы:
— Бить их надо!..
И он кивнул головой, все еще горестно стягивая морщины на своем лбу. А когда он ушел, я косил и косил без передышки, пока лошади не покрылись пеной. Только после этого я поставил косилку на холостой ход и дал им немного передохнуть.
Образ искалеченного брата уже не выходил у меня из головы.
Как-то в конце осени жена сказала мне:
— Говорят, что пригнали русских военнопленных к Лаппеенранта дорогу чинить.
Она у меня постоянно знала все новости, особенно после того, как возвращалась с молокозавода Похьянпяя. Там ей всегда выкладывал все последние новости Эльяс. Он всегда говорил обо всем, что знал. Так уж он был устроен. И поэтому все другие тоже всегда знали обо всем, что было в его голове.
Не пришлось ему опять попасть на войну, как он ни рвался. И он всем жаловался на это, даже моей Эльзе, подробно перечисляя ей, что он сделал бы на войне с русскими, если бы туда попал. Он взял бы автомат и начал бы косить их всех подряд…
Но я про это не слушал. Я услышал и запомнил только одно: пригнали русских к Лаппеенранта дорогу чинить.
В воскресенье я сказал Эльзе, что пойду посмотрю, нет ли чего новенького в городе. Она взглянула на меня с удивлением, но сказала: «Иди».
Однако до города я не дошел. Там нечего было делать. А то, что мне было нужно, я увидал, не доходя до города.
Да, это действительно были русские. Я простоял возле них, наверно, около часа. Но я никого из них не ударил. Даже не плюнул ни одному из них в лицо. Кто-то уже позаботился о том, чтобы жизнь их не была слишком сладкой. Выглядели они совсем плохо, и некоторые шатались и даже падали под тяжестью носилок с камнями или песком.
Это были те самые русские, которые взяли в плен моего брата, отрубили ему руки и ноги, выжгли глаза и посадили на цепь в подвале.
Но я никого не ударил из них. Я только подошел поближе к одному из них, который был такой же большой, как и я, и подумал о том, что хорошо было бы все-таки его ударить так, чтобы он покатился на землю. И у меня даже кулаки сжимались в карманах, когда я думал об этом.
Но я не ударил.
А он, этот большой русский, тоже повернул ко мне свое лицо. И я не увидел его глаз — так глубоко они запали. Я увидел первым долгом короткий красный рубец на верхней части его широкого лба и понял, в каком виде попал он в плен, увидел также широкие острые скулы и увесистый подбородок вроде моего и такой же рот, большой и твердый, как у меня. Странное дело! Даже нос его был похож на мой, слегка приподнятый кверху, только немного короче. Я удивился, когда заметил это.
Но на тех местах, где у человека должны быть щеки, у него были две глубокие ямы. Вместо глаз тоже были пустые серые впадины. Он взглянул на меня этими впадинами и снова стал давить ногой на лопату, которая никак не хотела у него лезть в землю. Я посмотрел на других и всюду увидел пустые ямы вместо щек и глаз. Да, кто-то уже сделал свое дело, и очень старательно, суди его бог.
Я так и ушел прочь от них, не отомстив за своего брата, и после этого долго не мог успокоиться. Все-таки надо было кого-нибудь ударить кулаком или ножом. Я был плохой брат, и некому было меня за это пристыдить как следует.
15
Всю зиму меня грызла досада на себя за то, что я оказался таким плохим братом, и весной я снова собирался куда-нибудь сходить или съездить, чтобы опять найти русских. Но я так и не успел больше никуда ни сходить, ни съездить.
В конце весны ко мне однажды вечером подошел поближе Пааво Пиккунен, сунул мне в руку какую-то бумажку, оглянулся по сторонам и шепнул:
— Прочитаешь, когда будешь один.
Я удивился. С каких это пор он стал заниматься записочками, как барышня. Последнее время из него слово трудно было вытянуть, не то что записочку. С каждым днем он делался все молчаливее и молчаливее.