него на языке. Названия драгоценных камней. Иерусалим золотой. Но эти люди никогда не видали золота.
Он продолжал, запинаясь:
— Рай там, где нет ни хефе, ни несправедливых законов, ни налогов, ни солдат, ни голода. И дети ваши не умирают в раю. — Дверь приоткрылась, и кто-то проскользнул в хижину. В темноте, куда не достигал свет, послышался шепот. — На небесах нечего бояться, там ничто вам не будет грозить. Там нет «красных рубашек». Там нет старости. Там никогда не гибнет урожай. Да, легко перечислить все, чего не будет в раю. А что там есть? Господь. Что такое Господь, понять трудно. Слова обозначают лишь то, что мы познаем нашими чувствами. Мы говорим «свет», но видим солнце, мы говорим «любовь»… — Ему трудно было сосредоточиться: полицейские уже близко. Тот человек, наверно, пришел предупредить. — Любовь, может быть, — это только ребенок… — Дверь снова приоткрылась; он увидал день, занимавшийся снаружи, серый, как грифельная доска. Чей-то голос настойчиво шепнул ему:
— Отец.
— Да?
— Полицейские близко, за милю отсюда, идут лесом.
Он уже привык к этому — слова, сказанные впустую, скомканный конец мессы, ожидание мук, которые станут между ним и верой. Он упрямо проговорил:
— И прежде всего запомните: рай здесь, на земле. — Верхом они или пешие? Если пешие, тогда у него осталось двадцать минут на то, чтобы кончить мессу и скрыться. — Здесь в эту самую минуту ваш страх и мой грех — часть райского блаженства, когда страх уйдет от нас на веки вечные. — Он повернулся к ним спиной и стал быстро читать «Верую». И вспомнил, как служил мессу, трепеща от ужаса, — это было в тот раз, когда впервые после содеянного смертного греха ему пришлось вкушать тело и кровь Господню. Но потом жизнь нашла для него оправдание — в конце концов, не так уж было важно, лежит ли на нем проклятие или нет, лишь бы люди…
Он поцеловал край ящика, повернулся к молящимся, благословляя их… и разглядел в неверном свете двух мужчин, которые опустились на колени, раскинув руки крестом. Так они и простоят, пока не совершится освящение даров, — еще одно страдание в их суровой, мучительной жизни. Он сокрушенно подумал, что эти простые люди несут свои муки добровольно; его же муки навязаны ему силой.
— Господи, возлюбил я великолепие дома твоего…
Свечи сильно чадили, молящиеся переминались на коленях. И глупое счастье снова вспыхнуло в нем, обгоняя страх. Словно ему было дозволено взглянуть на тех, кто населяет небеса. У них, наверно, и должны быть такие вот испуганные, смирные изможденные лица. На миг он почувствовал огромное удовлетворение от того, что может говорить с этими людьми о страдании, не кривя душой, ибо гладкому, сытому священнику трудно восхвалять нищету. Он стал молиться; длинный перечень апостолов и великомучеников звучал как чьи-то мерные шаги — «Корнелия, Киприана, Лаврентия, Хризогона»; скоро полицейские дойдут до просеки, где мул сел под ним и где он умывался в луже. Латинские слова перебивали одно другое в его торопливой речи. Он чувствовал вокруг нетерпение и приступил к освящению даров (облатки у него давно кончились — вместо них Мария дала ему кусок хлеба). Нетерпение вокруг разом исчезло. С годами все потеряло для него смысл, кроме: «Кто в канун дня своих страданий взял хлеб в святые и досточтимые руки свои…» Пусть те движутся там, по лесной тропе, здесь, в хижине, никакого движения не было. «Hoc est enim Corpus Meum».[25] До него донеслись облегченные вздохи. Господь снизошел к ним во плоти — впервые за последние шесть лет. Вознеся святые дары, он увидел перед собой запрокинутые назад головы, точно это были не люди, а изголодавшиеся собаки. Он святил вино в щербатой чашке. Вот еще одно попущение — два года он носил с собой настоящую чашу. Однажды чаша эта чуть не стоила ему жизни, но полицейский офицер, который открыл его портфель, был католик. Возможно, это стоило жизни самому офицеру, если кто-нибудь обнаружил, что он не выполнил своего долга. Как знать? Творишь мучеников на своем пути — и в Консепсьоне, и в других местах, — а сам недостоин даже смерти.
Освящение прошло в тишине, колокольчик не звенел. Измучившись, не имея сил прочитать молитву, он стал на колени перед ящиком. Кто-то приоткрыл дверь; послышался настойчивый шепот:
— Пришли.
Значит, не пешие, мелькнуло у него в голове. Где-то в полной тишине рассвета — не дальше, чем за четверть мили отсюда, — заржала лошадь.
Он поднялся с колен — рядом с ним стояла Мария. Она сказала:
— Скатерку, отец, дайте мне скатерку. — Второпях он сунул причастный хлеб себе в рот и выпил вино: нельзя допускать святотатства. Скатерть с ящика исчезла мгновенно. Мария затушила свечи пальцами, чтобы не осталось запаха; хижина опустела, только хозяин ее задержался у входа поцеловать ему руку. Мир за дверью был едва различим, где-то в деревне запел петух. Мария сказала:
— Идемте ко мне, скорее.
— Нет, я уйду. — Он не знал, что ему делать. — А то найдут здесь.
— Деревню окружили.
И это конец? — подумал он. Страх затаился, прежде чем броситься на него, но он еще не боялся. Он побежал следом за женщиной через всю деревню, машинально твердя на бегу слова покаяния. Когда же придет страх? — думал он. Ему было страшно, когда полицейский открыл его портфель, но с тех пор миновало много лет. Ему было страшно прятаться среди бананов в сарае и слушать, как девочка спорит с полицейским офицером, — с тех пор миновало лишь несколько недель. Страх, конечно, и на этот раз охватит его. Полицейских не было видно — только серое утро да куры с индейками хлопают крыльями, слетая с деревьев на землю. Вот опять запел петух. Если полицейские действуют с такой осторожностью, значит, у них нет ни малейших сомнений, что он здесь. Значит, конец. Мария дернула его за рукав.
— Входите. Скорее. Ложитесь. — Она, видимо, что-то задумала — женщины народ невероятно практичный: сразу же строят новые планы на развалинах старых. Но какой в этом смысл? Она сказала: — Дыхните. О господи, всякий учует… вино… для чего вам могло понадобиться вино? — И снова скрылась в хижине, подняв там суетню, разрушающую безмолвие и покой рассвета. Вдруг из лесу, ярдах в ста от деревни, появился офицер на лошади. Он обернулся назад, махнул рукой, и они услышали в мертвой тишине скрип его кобуры.
На маленькую просеку со всех сторон выходили полицейские. Они шли, видимо, очень быстро, потому что верхом на лошади ехал только офицер. Волоча винтовки по земле, полицейские двинулись к небольшой кучке хижин, без нужды и довольно нелепо демонстрируя свою силу. У одного размоталась обмотка — наверно, задел за что-нибудь в лесу. Он наступил на нее и упал, стукнул патронташем о ружейную ложу; лейтенант взглянул на него и тут же обратил свое сумрачное, гневное лицо на затихший поселок.
Женщина тащила священника в хижину. Она сказала:
— Откусите. Скорей. Времени мало… — Он повернулся спиной к надвигающимся полицейским и вошел в сумрак ее жилья. В руке у Марии была маленькая луковица. — Откусите, — повторила она. Он откусил, и слезы полились у него из глаз. — Что, лучше? — спросила она. Копыта лошади осторожно — тук, тук — ступали между хижинами.
— Ужасно, — сказал он и хихикнул.
— Дайте. — Луковица исчезла у нее за пазухой. Эта уловка, видимо, была известна всем женщинам. Он спросил:
— Где мой портфель?
— Забудьте про него. Ложитесь.
Но не успел он двинуться с места, как проем двери загородила