Машина была старая, побитая, но очень мощная. Они ехали против ветра со скоростью шестьдесят миль в час по дороге, которая не ремонтировалась целую вечность. Пружины сиденья были сломаны, и Майетта швыряло из стороны в сторону, когда машина проваливалась в ямы, вылезала из них, кренилась набок. Она ворчала и задыхалась, как человек, доведенный до изнеможения безжалостным хозяином. Снег пошел сильнее; телеграфные столбы вдоль железнодорожного пути мелькали, словно темные провалы в белой стене снега. Майетт наклонился к шоферу и крикнул по-немецки, перекрывая рев древней машины:
— Вы что, слепой?
Вдруг машину резко занесло и бросило поперек шоссе, а шофер крикнул ему в ответ, что бояться нечего, на дороге пусто, но он не сказал, что ему все хорошо видно.
Тем временем ветер усилился. Шоссе, скрытое от них стеной снегопада, теперь то вздымалось перед ними, то снова уходило вниз, подобно волне с пеной из колкого снега. Майетт кричал шоферу, чтобы тот ехал тише. «Если сейчас спустит колесо, нам обоим конец», — подумал он. Он видел, как шофер посмотрел на часы и нажал ногой на акселератор; старый автомобиль ответил ему, прибавив еще несколько миль в час, подобно тем сильным упрямым старикам, о которых говорят: «Это уже последние; такую породу мы теперь больше не выводим». Майетт снова закричал: «Тише!» — но шофер указал на свои часы и довел громыхающую машину до опасного, сверхъестественного предела скорости. Для этого человека тридцать динаров, разница между тем, поспеют ли они или упустят поезд, означали несколько месяцев обеспеченного существования; он рисковал бы своей жизнью и жизнью своего пассажира и за гораздо меньшую сумму. Вдруг, когда ветер подхватил снег и отбросил его в сторону, в просвете, на расстоянии десяти метров, прямо перед ними появилась повозка. Майетт едва успел заметить одуревшие глаза быков, рассчитать, в каком месте их рога разобьют лобовое стекло, как пожилой человек вскрикнул, бросил кнут и спрыгнул с телеги. Шофер круто повернул руль, машина перепрыгнула через снежный вал, покатилась как безумная на двух колесах, в то время как два других с шумом вращались в порывах ветра над землей; машина наклонялась все больше и больше, пока Майетту не показалось, что земля вздыбилась, как кипящее молоко, затем автомобиль перемахнул через сугроб, сначала два колеса коснулись земли, потом все четыре, и машина понеслась по шоссе со скоростью шестьдесят пять миль в час, а снег сомкнулся за ними, укрыв быков, повозку и пораженного старика, застывшего от ужаса.
— Поезжайте тише, — задыхаясь, произнес Майетт, но шофер обернулся, улыбнулся ему и бесстрашно помахал рукой.
Офицеры сидели за столом, охранники стояли у двери, а доктор отвечал на вопросы, которые ему беспрерывно задавали. Корал Маскер заснула. Эта ночь утомила ее, она не понимала ни слова из того, что говорилось, не знала, почему она здесь, была напугана и стала приходить в отчаяние. Сначала она видела себя во сне ребенком, и все было очень просто и очень надежно, все было объяснимо и целомудренно. А потом ей снилось, что она очень старая и оглядывается на свою жизнь, ей ведомо все, она знает, что правильно и что неправильно и почему случается то или другое, и опять все было очень просто и подчинялось законам нравственности. Но этот второй сон не был похож на первый: она уже почти проснулась и принуждала сон показывать то, что ей хочется, и все это происходило на фоне доносившегося до нее разговора. В этом сне, защищенная старостью, она начала вспоминать о событиях прошлой ночи и дня, о том, как все сложилось к лучшему и Майетт приехал за ней из Белграда.
Доктору Циннеру тоже разрешили сесть на стул. По выражению лица толстого офицера он понял, что с ложным обвинением было почти покончено, — толстяк перестал обращать внимание на допрос, он кивал головой, икал и снова кивал. Полковник Хартеп продолжал соблюдать видимость правосудия по природной доброжелательности. Его не мучили угрызения совести, но он не хотел причинять подсудимому излишнего страдания. Будь это возможно, он до конца оставил бы доктору Циннеру какую-то крупицу надежды. Майор Петкович беспрестанно выступал с возражениями, он знал, так же как и каждый из них, какой будет приговор суда, но решил придать ему хотя бы видимость законности, чтобы все было проведено согласно правилам, содержащимся в руководстве 1929 года.
Сидя спокойно, сжав руки, положив поношенную мягкую шляпу на пол у своих ног, доктор Циннер вел с офицерами безнадежную борьбу. Единственным решением, на которое он мог надеяться, было признание необъективности этого суда; его же собирались потихоньку зарыть в землю на пограничной станции, когда стемнеет, и никому ничего не станет известно.
— За лжесвидетельство меня не судили. Это не входит в компетенцию военного трибунала, — сказал он.
— Вас судили в ваше отсутствие, — возразил полковник Хартеп, — и приговорили к пяти годам заключения.
— Полагаю, вы найдете нужным передать меня гражданскому суду для вынесения мне приговора.
— Он совершенно прав, — вмешался майор Петкович. — Такие преступления не в нашей компетенции. Если вы посмотрите раздел пятнадцатый…
— Я вам доверяю, майор. Тогда мы временно отложим обвинение в лжесвидетельстве. Остается фальшивый паспорт.
— Вы должны доказать, что я не принял британское подданство, — быстро возразил доктор Циннер. — Где ваши свидетели? Вы намерены телеграфировать британскому послу?
Полковник Хартеп улыбнулся:
— Это займет так много времени. Мы пока отложим вопрос о фальшивом паспорте. Вы согласны, майор?
— Нет. Я думаю, будет правильнее, если мы отложим суд по более мелкому обвинению, пока он не будет осужден, — я хотел сказать: пока не будет вынесен приговор по более серьезному.
— Для меня это одно и то же, — сказал полковник Хартеп. — А вы, капитан?
Капитан кивнул, усмехнулся и закрыл глаза.
— А теперь обвинение в участии в заговоре, — сказал полковник Хартеп.
Майор Петкович перебил его:
— Я обдумал все это. Считаю, что в обвинительном акте надо употребить слово «измена».
— Ну хорошо, «измена».
— Нет, нет, полковник, теперь уже нельзя вносить поправки в обвинительный акт. Придется оставить «участие в заговоре».
— Высшая мера?
— И в том и в другом случае.
— Ну хорошо. Доктор Циннер, вы признаете себя виновным или не признаете?
Доктор Циннер с минуту раздумывал. Потом сказал:
— А какая разница?
Полковник Хартеп посмотрел на часы, потом взял со стола письмо.
— По мнению суда, этого достаточно для вынесения приговора.
У него был вид человека, который хочет вежливо, но непреклонно положить конец деловому разговору.
— Я думаю, что имею право на то, чтобы письмо прочли и подвергли перекрестному допросу солдата, отобравшего его.
— Без сомнения, — охотно согласился майор Петкович.
— Я не буду осложнять вам дело, — улыбнулся доктор Циннер. — Я признаю себя виновным.
«Но если бы военный трибунал заседал в Белграде, — сказал он про себя, — и журналисты в своей ложе записывали бы все, я боролся бы за каждый пункт». Теперь, когда ему не к кому было обращаться, он почувствовал прилив красноречия, ему на ум приходили резкие слова и слова, способные вызвать слезы. Он уже не был тем рассерженным человеком со связанным языком, которому не удалось заклеймить миссис Питерс.
— Суд объявляет перерыв, — сказал полковник Хартеп.
В наступившем непродолжительном молчании слышно было, как ветер, словно злая сторожевая собака, метался вокруг станционных зданий. Перерыв был очень короткий, он длился ровно столько минут,