она отчасти желала, чтобы их обнаружили, но ночь была темная и вокруг никого не было видно. Она набрала горсть снега, вернулась в сарай и закрыла дверь; когда она закрывала ее, сквозняк задул ее факел.
Она окликнула доктора Циннера, но он не ответил, и она испугалась при мысли, что он, возможно, уже умер. Закрывая одной рукой лицо, она шагнула вперед, но натолкнулась на стену. Она помедлила один миг, но тут же обрадовалась, услышав какое-то движение, и пошла в ту сторону, но снова наткнулась на стену. Все больше пугаясь, она подумала: «Наверное, это шевелилась крыса». Снег у нее в руке уже начал таять. Она опять окликнула доктора, и на этот раз он ответил шепотом. Она отпрянула — он оказался совсем близко от нее — и, протянув руку в сторону, сразу же нащупала баррикаду из мешков. Она засмеялась, но тут же приказала себе: «Не впадай в истерику. Все лежит на тебе» — и попыталась утешиться, уверяя себя, что впервые исполняет главную роль, доступную только для звезды, но в темноте и без аплодисментов играть с блеском было нелегко.
Пока Корал искала нору среди мешков, большая часть снега растаяла или просыпалась, но она прижала остатки к губам доктора. Видимо, ему от этого полегчало. Он лежал тихо и очень спокойно, пока снег на его губах таял и просачивался в рот сквозь зубы.
Она зажгла жгут бумаги, чтобы посмотреть на его лицо, и удивилась, какой у него осмысленный взгляд. Она заговорила с ним, но он был поглощен своими мыслями и не ответил.
Циннер серьезно обдумал свое положение, смысл своей второй неудачи. Он знал, что умирает; он пришел в чувство из-за прикосновения холодного снега к языку и после минутного замешательства вспомнил все. По источнику боли он мог определить, куда попала пуля, понимал, что его лихорадит и что у него смертельное внутреннее кровотечение. На миг он подумал, что его долг — смахнуть снег с губ, но потом понял: нет у него никакого долга, кроме как перед самим собой.
Когда девушка зажгла жгут, он думал: «Грюнлиху удалось бежать». Его забавляла мысль о том, как тяжело будет сбежавшему христианину вымолить прощение за его, доктора, смерть. Он усмехнулся. Но потом его христианское воспитание взяло верх над иронией, и он начал вспоминать события последних нескольких дней, стараясь определить, в чем ошибся и почему другим повезло. Он видел, как экспресс, в котором они ехали, несется, словно ракета, рассекающая темное небо. Его обхаживали с любой хитростью, на какую только были способны, пробуя и то и другое, балансируя то в одном, то в другом направлении. Тут надо было обладать чутьем. Быть очень уступчивым, ко всему приспосабливаться. Снег на губах совсем растаял и уже не облегчал его страданий. Прежде чем жгут догорел до конца, взор его затуманился и большой сарай с кучей мешков погрузился во тьму. Он не сознавал, что находится в сарае; ему казалось, будто его покинули, а сарай исчезал у него на глазах. Сознание его помутилось, и он стал падать в бесконечность, задыхаясь, с продуваемой сквозняком пустотой в голове и в груди, потому что он не мог удержать равновесие — под ногами у него был то корабль, то комета, то земной шар или всего лишь скорый поезд из Остенде в Стамбул. Его отец и мать склоняли над ним морщинистые худые лица, они следовали за ним в небеса, мимо стремительно несущихся звезд, и говорили, как они счастливы и полны благодарности, — ведь он совершил все возможное и остался верным своему делу. Он задыхался и не мог ничего сказать в ответ, его тянуло вниз земное притяжение, причиняя невыносимую боль. Он хотел сказать им, что верность была его проклятием, что необходимо менять свой путь. Но пока он падал и падал в страшных мучениях, ему пришлось выслушивать их лицемерные утешения.
В сарае невозможно было понять, насколько уже стемнело; когда Корал зажгла спичку и посмотрела на часы, она огорчилась, как медленно течет время. Спичек оставалось мало, и она не решилась зажечь вторую. Она раздумывала, не выйти ли ей из сарая и не сдаться ли, — ведь у нее теперь уже не было надежды снова увидеть Майетта. Возвратись сюда, он сделал больше, чем можно было от него ожидать; вряд ли он мог вернуться еще раз. Но ее пугал внешний мир, она боялась не солдат — ее страшили агенты по найму, длинные лестницы, квартирные хозяйки. Она боялась возвращаться к прежней жизни. Пока она лежала рядом с доктором Циннером, в ней сохранялось нечто от Майетта — память, которая их объединяла. «Конечно, я могу написать ему, — говорила она себе, — но, возможно, пройдут месяцы, прежде чем он вернется в Лондон». Ей трудно было предположить, что он сохранит прежние чувства и желания, раз ее нет рядом с ним. Она знала также, что может настоять на их встрече, когда он вернется в Лондон. Он поймет, что обязан, по крайней мере, пригласить ее на завтрак. Но «я не гонюсь за его деньгами» — эти слова она вслух прошептала в темном сарае, лежа возле умирающего. Одиночество, сознание того, что по какой-то причине, один бог знает почему, она полюбила Майетта, на мгновение вызвало в ней чувство протеста: «Почему бы и нет? Почему бы мне не написать ему? Может быть, это будет ему приятно? Может быть, я все еще желанна, а если нет, то почему бы мне не побороться за него? Я устала быть примерной, совершать правильные поступки». Ее мысли были очень близки к мыслям доктора Циннера, когда она воскликнула про себя, что все это ни к чему.
Но Корал слишком хорошо знала, что таков был ее характер, такой она родилась и должна примириться с этим. Она была неумелой и в других делах: непреклонная там, где следовало быть мягкой, уступчивая, когда надо быть твердой. Даже теперь она не могла долго думать с завистью и восхищением о том, как это Грюнлих умудрился умчаться отсюда на машине во тьму, сидя рядом с Майеттом. Ее мысли с упрямым упорством возвращались к Майетту, такому, каким она видела его в последний раз, когда он сидел в вагоне-ресторане, поглаживая пальцами золотой портсигар. Но она ни на минуту не забывала, что Майетт не обладает теми качествами, которые оправдывали бы ее преданность. Такой уж она была от природы, а он был добр к ней. У нее мелькнула мысль, что и доктор Циннер был такой же, как она, слишком правдивый с людьми. Сквозь тьму она слышала его тяжелое дыхание и снова думала без горечи и осуждения: «Такое ничем не окупится».
Развилка дорог вынырнула перед фарами. Шофер поколебался на мгновение дольше, чем было нужно, и повернул руль так резко, что машину понесло юзом на двух колесах. Йозеф Грюнлих перелетел с одного конца сиденья на другой, охнув от страха. Он не решался открыть глаза до тех пор, пока все четыре колеса не коснулись земли. Они съехали с главного шоссе, и машина запрыгала по колеям проселочной дороги; под ослепительным светом деревья с наливающимися почками казались вырезанными из картона. Майетт, перегнувшись назад с переднего сиденья, объяснил:
— Он хочет быть подальше от Суботицы и переехать железную дорогу по переходу для скота. Так что держитесь покрепче.
Деревья исчезли, и они вдруг с ревом съехали под уклон среди пустого, покрытого снегом поля. Скот превратил дорогу в месиво грязи, но сейчас эта грязь подмерзла. Вдруг снизу их осветили два красных фонаря, кусочек рельсов заблестел изумрудными каплями. Огни заметались, то отступая, то приближаясь, раздался чей-то голос.
— Прорвемся через них? — невозмутимо спросил шофер; нога его готова была нажать на акселератор.
— Нет, нет! — воскликнул Майетт.
У него не было причины нарываться на неприятности из-за чужого человека. Он увидел солдат с фонарями. В серых шинелях, с револьверами. Машина остановилась между ними, перескочив через первый рельс и застыв в наклонном положении, словно вытащенная на берег лодка. Один из солдат сказал что-то, и шофер перевел его слова на немецкий.
— Он хочет проверить наши документы.
Йозеф Грюнлих спокойно откинулся на подушки, скрестив ноги. Одной рукой он лениво играл серебряной цепочкой. Когда один из солдат поймал его взгляд, он слегка улыбнулся и кивнул ему; любой бы принял его за богатого и общительного дельца, путешествующего в сопровождении секретаря. Майетт же волновался, уткнувшись в воротник шубы, он вспоминал возглас той женщины: «Проклятые жиды!», взгляд часового, наглость чиновника. Вот именно в таких забытых богом местах, среди скованных морозом полей и тощего скота еще была сильна та древняя ненависть, которую мир постепенно изживал. Солдат направил свет фонаря ему в лицо и нетерпеливо и презрительно повторил свой приказ. Майетт вынул паспорт, солдат взял его и, держа вверх ногами, внимательно рассмотрел льва и единорога, затем произнес по- немецки единственное знакомое ему слово:
— Englander?[18]
Майетт кивнул, солдат швырнул паспорт на сиденье и погрузился в изучение документов шофера —