который уезжал на родину. Он хотел продать ее валом, со всем имуществом, которое состояло из множества гравюр Парижских салонов с 1880 по 1900 год. Все эти гравюры роднило друг с другом изображение большегрудой дамы с необыкновенной прической, в прозрачных покрывалах, которые всегда обнажали огромные ягодицы в ямочках, но все же заменяли фиговый лист. В ванной комнате плантатор, совсем осмелев, повесил репродукции Ропса.
— Вы любите искусство? — спросил я, и он ухмыльнулся мне в ответ, как сообщнику. Это был жирный господин с черными усиками и скудной растительностью на черепе.
— Мои лучшие картины — в Париже, — сказал он.
Гостиную украшали необычно высокая пепельница, изображавшая голую женщину с горшком в волосах, и фарфоровые безделушки в виде голых девушек, обнимающих тигров; одна статуэтка была совсем странная: раздетая до пояса девушка ехала на велосипеде. В спальне, против гигантской кровати, висела большая картина маслом, — на ней были изображены две спящие девушки. Я просил назвать цену за квартиру без коллекции, но он не пожелал разлучать их друг с другом.
— Вы, значит, не коллекционер? — спросил он.
— Пожалуй, нет.
— У меня есть и книги тоже, — сказал он, — могу отдать и их за ту же цену, хоть я и собирался увезти их во Францию. — Отперев книжный шкаф со стеклянной дверцей, он показал мне свою библиотеку; дорогие иллюстрированные издания «Афродиты» и «Нана», «Холостячку» и даже несколько романов Поль де Кока. Меня так и подмывало его спросить, не желает ля он включить и себя в свою коллекцию: он к ней так подходил и был так же старомоден.
— Когда живешь один в тропиках, коллекция заменяет тебе общество, — сказал он.
Я подумал о Фуонг потому, что ее здесь ничто не напоминало. Так всегда бывает: убежишь в пустыню, а тишина кричит тебе в уши.
— Боюсь, моя газета не разрешит мне купить коллекцию произведений искусства.
— Пусть вас это не смущает: мы ее в счет не поставим.
Я был рад, что Пайл его не видит: этот человек мог бы послужить прообразом его излюбленному и довольно противному «старому колониалисту». Когда я вышел, было почти половина двенадцатого, и я отправился в «Павильон», чтобы выпить стакан ледяного пива. «Павильон» был местом, где пили кофе европейские и американские дамы, и я был уверен, что не встречу Фуонг. Я знал, где она бывает в это время, — Фуонг была не из тех, кто меняет свои привычки, поэтому, выйдя из квартиры плантатора, я пересек дорогу, чтобы обойти стороной кафе-молочную, где она сейчас пьет холодный шоколад.
За соседним столиком сидели две американочки, — свеженькие и чистенькие, несмотря на жару, — и ложечками загребали мороженое. У обеих через левое плечо висели сумки, и сумки были одинаковые, с медными бляхами в виде орла. И ноги у них тоже были одинаковые — длинные, стройные, и носы
— чуточку вздернутые, и ели они свое мороженое самозабвенно, словно производили какой-то опыт в университетской лаборатории. Я подумал, не сослуживицы ли это Пайла, — они были прелестны, и мне их тоже захотелось отправить домой, в Америку. Они доели мороженое, и одна из них взглянула на часы.
— Лучше, пожалуй, пойдем. Не стоит рисковать, — сказала она.
Я раздумывал, куда они торопятся.
— Уоррен предупредил, что нам лучше уйти не позже двадцати пяти минут двенадцатого.
— Сейчас уже больше.
— Интересно бы остаться, правда? Понятия не имею, в чем дело, а ты?
— Да и я толком не знаю, но Уоррен предупредил, что нам лучше уйти.
— Как по-твоему, будет демонстрация?
— Господи, столько я их насмотрелась! — протянула вторая тоном туриста, осатаневшего от вида церквей. Она встала и положила на стол деньги за мороженое. Выходя, она оглядела кафе, и зеркала отразили ее лицо в каждом из его покрытых веснушками ракурсов. Остались сидеть только я да неказисто одетая пожилая француженка, которая старательно и безуспешно наводила красоту. Тем двоим не нужен был грим: быстро мазнуть губной помадой, провести гребнем по волосам, — вот и все. На миг взгляд одной из них задержался на мне, — взгляд не женский, прямой, оценивающий. Но она тут же обернулась к своей спутнице.
— Давай-ка пойдем поскорей.
Я лениво следил за тем, как они рядышком шли по исполосованной солнцем улице. Ни одну из них нельзя было вообразить себе жертвой необузданных страстей, — с ними никак не вязалось представление об измятых простынях и о теле, влажном от любовного пыла. Они, наверно, и в постель брали с собой патентованное средство от пота. Я чуть-чуть позавидовал им и тому стерилизованному миру, где они обитали, так не похожему на мир, где жил я…
…и который вдруг раскололся на части.
Два зеркала из тех, что украшали стены, полетели в меня и грохнулись на полдороге. Невзрачная француженка стояла на коленях среди обломков столов и стульев. Ее открытая пудреница лежала у меня на коленях. Она была цела, и, как ни странно, сам я сидел там же, где сидел раньше, хотя обломки моего столика лежали рядом с француженкой. Странные звуки наполняли кафе; казалось, что ты в саду, где журчит фонтан; взглянув на бар, я увидел ряды разбитых бутылок, откуда радужным потоком лилось содержимое на пол кафе: красным — портвейна, оранжевым — куэнтро, зеленью — шартреза, мутно- желтым
— пастиса… Француженка приподнялась с колен, села и спокойно поискала взглядом пудреницу. Я ее отдал, и она вежливо меня поблагодарила, все так же сидя на полу. Я заметил, что плохо ее слышу. Взрыв произошел так близко, что мои перепонки еще не оправились от воздушной волны.
Я подумал с обидой: «Снова игра в пластмассовые игрушки. Что бы мистер Хен предложил написать мне на этот раз?» Но когда я вышел на площадь Гарнье, я увидел по густым клубам дыма, что это совсем не игра. Дым шел от машин, горевших на стоянке перед театром, обломки были разбросаны по всей площади, и человек без ног дергался у края клумбы.
С улицы Катина и с бульвара Боннар стекались люди. Сирены полицейских машин, звонки санитарных и пожарных автомобилей разом ударили по моим оглушенным перепонкам. На миг я забыл о том, что Фуонг в это время находится в молочной напротив. Нас разделял густой дым. Сквозь него я ничего не видел.
Я шагнул на мостовую, но меня задержал один из полицейских. Они оцепили всю площадь, чтобы не скапливалась толпа, и оттуда уже тащили носилки. Я умолял:
— Пропустите меня на ту сторону. Там у меня друг…
— Отойдите, — сказал он. — У всех здесь друзья.
Он посторонился, чтобы пропустить священника, и я бросился за ним, но полицейский оттолкнул меня назад. Я говорил ему, что я — представитель прессы, и тщетно шарил по карманам в поисках бумажника, где лежало мое удостоверение, — неужели я забыл его дома?
— Скажите, по крайней мере, как там в молочной? — Дым рассеивался, я вглядывался в него, но толпа впереди была слишком густа. Полицейский пробормотал что-то невнятное.
— Что вы сказали?
Он повторил:
— Не знаю. Отойдите. Вы загораживаете дорогу носилкам.
Неужели я обронил бумажник в «Павильоне»? Я повернулся, чтобы туда сходить, и столкнулся с Пайлом. Он воскликнул:
— Томас!
— Пайл, — сказал я, — ради всего святого, где ваш посольский пропуск? Пойдемте на ту сторону. Там, в молочной, Фуонг.
— Ее там нет, — сказал он.
— Пайл, она там. Она всегда там бывает в половине двенадцатого. Надо ее найти.
— Ее там нет, Томас.
— Почем вы знаете? Где ваш пропуск?