разбитые надежды. На ее место взяли другую, очень похожую на Мэри девушку (рыжеволосую Мэгги), и больше никто никогда не вспоминал прежнюю служанку, кроме моего отца, когда он устраивался покурить с друзьями, — шутки ради. Мэри вычеркнули из жильцов дома № 90 по Саут-Парк-авеню.
Однако несколько лет спустя она вернулась, вошла с черного хода и уже успела подняться по лестнице, когда ее заметила бабушка.
— Мэри! — воскликнула бабушка, схватившись за свою черную брошь.
— Миссис Арнольд, я…
— Как ты вошла?
Мэри уже ничем не походила на молодую женщину. Лицо ее сохранило привлекательность, но какую-то затвердевшую, словно незрелое яблоко, а глаза, которые раньше быстро обшаривали комнату, утратили живость. Одета Мэри была неплохо, разве что немного вульгарно; впрочем, пристальный взгляд обнаружил бы, насколько выцвело платье — видимо, его носили и стирали ежедневно. Руки покрылись городской копотью, пеплом, который, подобно снежинкам, летел с фабрик. Почему все добропорядочные женщины носили перчатки? Потому что мир грязен. На Мэри перчаток не было, если она и боролась с грязью, то уж никак не в статусе горничной. Она опустилась.
Мэри улыбнулась какой-то новой улыбкой.
— Мне открыл Джон. — Она говорила о Джоне-китайце, так мы называли повара. — Это пустяк, просто…
— Мне жаль, Мэри, — гневно воскликнула бабушка, — но ты сама отрезала себе путь к возвращению… — Она уже было разразилась привычной тирадой о чистоплотности и божьей каре, но тут няня вынесла меня из маминой комнаты, чтобы я поздоровался с бабушкой. Мне было уже почти три года, однако няня все еще носила меня на руках. Судя по нескольким фотографиям того периода, я был укутан в кружева и выглядел более чем омерзительно, когда заметил Мэри. В ту пору я постоянно находился в заточении и редко встречал кого-нибудь, кроме бабушки, мамы и няни. Должно быть, я завизжал от восторга.
— Вы только взгляните! — к ужасу бабушки, вскрикнула Мэри. Бабушка попыталась преградить ей дорогу, но Мэри подошла ко мне и коснулась моего сморщенного лица. — Почему… — пробормотала она изумленно, глядя в лицо бабушке. — Белые волосы исчезли!
Бабушка рассвирепела.
— Мэри, пожалуйста, выверни карманы.
— Мэм, он молодеет.
Няня с бабушкой переглянулись. Только глазам, которые давно меня не видели, удалось сравнить мой ужасный младенческий вид и эту новую, чуть более мягкую внешность. Запутавшаяся ирландская девушка воспользовалась моментом и выскочила на улицу (интересно, зачем она приходила: украсть, умолять, отомстить?). Так или иначе, Мэри произвела в доме настоящий переполох. Падшей женщине хватило минуты, чтобы заметить то, чего не разглядели целые полчища докторов.
— Боюсь, — сказал врач, приняв от бабушки стаканчик старого бренди, — что она права. — Он потягивал бренди в верхней гостиной, осматривая комнату так, словно собирался ее унаследовать. — Только кем бы он ни был, ребенок здоров как бык.
Меня воспитала бабушка. Она возложила на свои плечи заботу о моем питании, открывала окна, чтобы впустить в дом прохладный городской туман, который считала целебным для меня. Позже мама сказала, что бабушка запретила ей приходить в детскую. Бабка думала, что ее дочь станет переживать, когда через месяц-другой я умру, как и всякий больной ребенок. Впрочем, мне приятнее считать, что бабушка держала меня рядом с собой, в той отдаленной пустой комнате, поскольку сама была очень одинока и надеялась дать мне немного любви, — мне, последнему старику в ее жизни.
Бабушка была странной женщиной, моя память сохранила лишь смутный облик, но я любил ее. Любил разглядывать ее мясистый нос и просвечивавшие сквозь щеки сосуды; любил ее причудливый кружевной чепец и то, как его туго затянутые ленты врезались в дряблые, обвислые щеки, оставляя длинные розовые следы, когда бабушка снимала капор. Я любил ее, потому что она была моим единственным собеседником и потому что нас учат любить ближнего своего.
Держу пари, вы уже все подсчитали. Сколько проживет мальчик, который родился в 1871 году с внешностью семидесятилетнего? Правильно, семьдесят лет. И если бы вы, как и моя бабушка, присели бы у моей колыбельки и использовали бы свое жемчужное ожерелье в качестве счетов, вы получили бы этот возраст и пришли бы к очевидному выводу: вот год моей смерти. Так поступила моя бабушка, она стояла у открытого окна в своих мехах и рассматривала лепечущее дитя, высунувшее из колыбельки круглое морщинистое личико.
Вычислив дату, бабушка привела маму и дала ей столь безумное поручение, что та чуть не задохнулась в своем корсете. Вы, наверное, решили, будто бабушка попросила найти принца из сказки, вы, наверное, решили, что она очень любила меня и хотела увериться, что моя хрупкая юность пройдет в покое. Нет. Бабушка любила Бога. Подобно сестрам Фокс в их продуваемом сквозняками особняке, она прислушивалась к скрипам старого деревянного дома. Так что золотой медальон, который она распорядилась выковать за безумные деньги, предназначался не мне, а Богу. Обвитая вокруг моей отвратительной шеи цепочка должна была доказать Господу, что бабушка не слепая, что она наконец узрела Его.
Когда бабушку хоронили, я плакал весь день напролет. Мне запретили участвовать в похоронной процессии, но я четко помню катафалк, медленно ползущий мимо нашего дома, и мою семью, собравшуюся перед парадным входом — все в черных одеждах и под плотными вуалями. Мама наклонилась ко мне и сказала, что мне придется остаться дома, и, чтобы утешить меня, дала свой носовой платок, окаймленный черной полосой и влажный от слез. Отец помахал мне рукой и приобнял маму за плечо. Они ушли, а я вывернулся из объятий няни, вскарабкался на турецкий сундук и прижался носом к оконному стеклу. Стерев маминым платком копоть от камина, я рыдал, глядя вслед удаляющейся процессии. На лошадях развевались плюмажи, а катафалк был покрыт лаком и украшен зеркальными стеклами. Процессия медленно скрылась в вязах Саут-Парка, за тонким оконным стеклом пропал ее образ, в то время как само похоронное шествие продолжало свой путь, как и все в этом мире, без меня.
Я до сих пор храню тот медальон. Я потерял все вещи, которые любил, — они были проданы, отняты или сожжены, — но этот сияющий ошейник, который я ненавидел всю свою жизнь, всегда был рядом. Ангелы нас покинули, дьяволы же, как всегда, верны себе. Здесь, на этой странице, я сделал оттиск. Вспомнив число, что стоит в начале моего дневника, вы можете сами увидеть роковую дату, которую бабушка позолотила для меня: 1941.
Я рассказал вам о своем рождении и о времени моей предстоящей смерти. Настал черед поведать о своей жизни.
От записей меня отвлек мальчик. Это был ты, Сэмми.
Как всегда порывистый, ты принесся будто вихрь — словно прибежал не один мальчик, а десять — и остановился прямо передо мной, подняв клубы пыли с земли школьного двора. На деревьях щебетали не то птицы, не то девочки. Твоя привычная кепка газетчика слетела в одном из кустов, куда тебя, раздраженного, скоро отправит школьная мегера — искать головной убор. Однако сейчас твои волосы развеваются на ветру, волнистые и сияющие, как блестящая идея, твои бриджи расстегнулись и закатались вверх, эластичные чулки отцепились и болтаются на лодыжках, твой жилет, бриджи, рубашка — все на тебе вымазано в грязи, как булочка в масле, и ты предстал передо мной таким живым, каким я никогда не был.
— Хочешь поиграть в бейсбол?
— А можно на вторую базу? — Я потребовал одно из лучших мест.
— Нам нужен полевой игрок.
— А-а.
— Играть будешь? — уже нетерпеливо спросил ты.
— Нет, — произнес я. — Я занят. Вот, напиши что-нибудь, — добавил я, вырывая из тетради листок, — что-нибудь для твоей мамы.