взыграл, что ли? – он пошел быстрее, – нет, не буду я тут сидеть. Устал, и ноги болят, и правильно сделал Роджер, что не пошел со мной, а я его, впрочем, с собой и не звал, и теперь он наверняка уже у себя, отдыхает, и не бывает у него никаких синдромов, не могу себе представить, чтобы ему захотелось вот так посидеть на пыльном полу, поразмышлять о чем-нибудь несиюминутном... А пол-то действительно пыльный, и это еще слабо сказано. Интересно, когда здесь убирали в последний раз, подумал он. Словно цементом присыпано. Мусор, тряпье какое-то валяется, стекло битое. Он поддел ногой рваную картонную коробку и тут же отпрыгнул в сторону – из коробки выскочило маленькое и белое, заметалось по полу и скрылось в тряпичной куче. Шабан плюнул. Это могла быть либо мышь, сбежавшая из лаборатории по разгильдяйскому недосмотру, либо гигантский белый клещ, единственный местный вид, приспособившийся к жизни в человеческом жилище, случайный переносчик пятнистой горячки, но насекомое мирное и на человеке, как правило, не паразитирующее. На всякий случай Шабан обошел тряпье стороной. Тоже уроки Менигона, подумал он серьезно. Если опасность существует, сведи ее к минимуму, а если опасности нет, то такого не может быть, оглядись по сторонам хорошенько, а далее – смотри сначала. Что ж, может, потому до сих пор и живы оба, сохранили для себя это удовольствие, хотя, кажется, никому, кроме нас самих, нет и не было до этого никакого дела. Менигон был ранен и выжил. У него в спине два пластиковых позвонка, и то удача. В разведке новичок через полтора-два года становится ветераном. Кто их считал, срывавшихся со скал, замерзавших под аммиачными дождями, тонувших в гиблых болотах на севере, подстреленных, облучившихся, пропавших без вести? За упокой скольких душ втайне пил Хромец, алкоголик по убеждению, со своим уникальным двадцатилетним стажем разведчика? На смену приходят новички, желающие тотчас крушить и переделывать, пока жизнь не выбьет из них весь ковбойский романтизм, либо уволившиеся из армии тертые, бывалые ребята, держащиеся кучками, неразговорчивые, всезнающие, воображающие, что попали на спокойную скучную службу. И именно они начинают роптать первыми, когда уясняют, что скучная служба не лишена элемента занимательности в том смысле, что никто никогда не мог и не может с уверенностью сказать, что успешно доживет хотя бы до конца оговоренного в контракте срока. Мне просто везет, снова подумал Шабан, – вот и сегодня жив остался, хоть и побит весь, как собака, все болит, начиная с головы. Не первый раз, не стоит обращать внимания. Тяжко бывало? И сейчас тяжко, но ведь и счастливым бывал тоже! Как говорил Менигон, говори дяде правду! Бывал счастлив, когда возвращался из разведки, особенно если привозил что-нибудь интересное. Ха, теперь смешно и вспомнить. А только иной раз был еще более счастлив, когда удавалось снова вырваться в разведку, – никогда не мог вытерпеть Порт-Бьюно больше недели подряд. Может быть, потому, что не понимал раньше этого куба, видел только то, что лезло в глаза, а потом понял его весь, до конца – гнилье же, нарост, который выжечь, и единственное светлое чувство у большинства: «Домой бы, ребята... На Землю бы...» И еще проклятый всеми металл, что слитками грузится в трюмы раз в полгода приходящего корабля, и обещание райских кущ по ту сторону хребта... Теперь рядом: тоннель окончен, и я не знаю толком, зачем иду сейчас к Позднякову, что я ему скажу и что вообще можно сказать, после того как молчал, не хотел связываться и даже научился не раздражаться, когда разговор заходил о тоннеле, – Шабан скривил усмешку, – ведь боялся же, и было отчего, отлично понимал, что против такого ветра не вытянешь – сдует, но ведь и не пробовал! Тем более смешно, что решился наконец попытаться изменить что-то в последнюю секунду, еще пять минут назад знал, что скажу Позднякову, даже слова подбирал... Он похрустел зубами. Да, действительно смешно.
Пять минут назад он привалился к стене отдохнуть, чувствуя, что онемевшие от усталости ноги дальше не пойдут. По грубой прикидке, он находился где-то на уровне двадцатого яруса. Навстречу спускались – Шабан прислушался: много, человек десять. Шлепанье разогнавшихся на спуске ног было похоже на яростную работу мухобоек, когда жарко и мух очень много. Шлеп! Шлеп! Это хорошо, подумал он, что пол старый, пластикат выкрошенный, а то было бы: «Бум! Бум!». Нет, не охрана, определил Шабан, когда наверху кто-то блажно заорал, явно валяя дурака, кто-то завопил режущим фальцетом модную песню в общеизвестном на Прокне варианте: «У модели есть на теле...», еще кто-то подхватил, возводя голос в пикантных местах до ангельской вышины, и все, даже многоногое шлепанье, кануло и пропало в оглушающем взрыве гогота. Компания веселилась вовсю, но это, конечно, было только начало. Потом пойдут морды бить, решил Шабан, или заберут вездеход и будут колесить по степи дикими зигзагами, бестолково палить во все, что умеет бегать, летать и ползать, от искрящей змеи до последней клювастой землеройки. Шабан напрягся. Против воли сжались кулаки, отставленная назад нога заелозила по полу, ища упора. Избить, разметать, расквасить, – что угодно, только чтобы не было этого ржания, резонирующего в черепных коробках перед сознанием бессилия хоть что-нибудь сдвинуть на этой планете, где под рев взрываемых скал по-прежнему бежит, бежит заморенный ослик, тянет напряженную шею за пучком травы, привязанным перед мордой. Куда ты делся, Искандер, наивный мальчик, три года назад явившийся сюда, потому что некуда было деваться, опасливо и чуть брезгливо пробующий ногой новую землю? Умер, нет? Говори дяде правду!
Такой злобы Шабан не испытывал давно. Кулаки зудели. Он даже не успел удивиться этому, как из-за поворота вынесло всю компанию: «А я говорю, у меня сопрано!» – и снова разинутые в ржании пасти, матерые потные морды: «Ой, не могу!». Ржали с энтузиазмом, до икоты, в изнеможении наваливались на стены трясущимися животами, перхали и давились, смахивая слезы, и – шлеп, шлеп! – перли вниз, самодовольные, как тот ослик, дотянувшийся, наконец, до травинки; их просто распирало. Некоторых Шабан знал в лицо: все здоровенные сытые мужики, местная рабочая аристократия, мастера, десятники, герои подземных миль, прогрызатели каменных хребтов, погонщики бессловесных убегунов. «Плешь! – восторженно закричал белобрысый солист, увидев Шабана, и озабоченно пощупал свою макушку: – А у меня такой нет», – добавил он грустно и, состроив плаксивое лицо, талантливо захныкал. Новый взрыв гогота не успел достичь апогея – Шабан, прыгнув вперед, сшиб солиста косым ударом под челюсть. Не давая упасть, поймал за ворот, ударил еще, не разбирая куда, чувствуя, что злость никак не проходит, – белобрысый гулко обнял стену и, заваливаясь набок, жалко выставил защищающую ладонь, в моргающих глазах – испуг и непонимание. Схватить, вытрясти из мерзавца душу, пока остальные не опомнились, – нельзя – Шабан спиной чувствовал, что нельзя. Разворачиваясь на каблуке, подавил желание лягнуть отползающего с подвываньем белобрысого, шагнул навстречу раскормленным жвачным мордам, выдохнул- крикнул: «Ну!». К нему приближались стадом, все сразу. Распаляя себя, подходили медленно, не спеша поддергивали рукава, щерились, ласково ощупывая глазами. Один еще не отсмеялся, гогот ушел в емкое сырое чрево, и оттуда взрыкивало. Убьют, решил Шабан. Вот сейчас кинется первый, а за ним все стадо – затопчут, забьют по-мясницки и только потом начнут жалеть, что забили так быстро, без выдумки, и будут думать, что делать с трупом... Пятясь к стене, он вытащил из кобуры пистолет, обхватил ладонью ствол – увесистая штука, такая и быка свалит, если по лбу, что и требуется. «А толку? – подумал он, почувствовав лопатками стену. – Ну, оглушу одного-двоих, а дальше? Дальше видно будет, хотя скорее всего дальше уже ничего не будет видно.»
Почему-то они остановились. Все разом. Не решаются? Тот, что впереди обернулся – загривок в потных складках, красный, – о чем-то шепчется с другими в полный голос. Ага, вот оно: «Разведчик, я его знаю». – «И что?» – «Живоглот шкуру снимет...» – «А при чем здесь разведчик?» – и кто-то уже одергивал засученные рукава, кто-то пряча глаза, отходил в сторону. Шабан все еще продолжал сжимать в руке ствол, слыша, как в груди прыгает сердце, холодное, как большая лягушка. Перед ним расступились, давая дорогу. «Извиняемся», – прогундосил тот, что шептался, и Шабан вспомнил, что видел его когда-то давно десятником в тоннеле. Он отлепил лопатки от стены и понял, что сейчас никуда не пойдет, – ноги норовили зайтись дрожью, и он почувствовал, какая это будет дрожь: не крупная, колотящая, как несколько часов назад, когда попал под ливень, и уж тем более не благородная дрожь гнева и негодования, – а мелкий, подленький, трусливый ознобчик, который никак нельзя показывать этим самодовольным животным, чтобы ни к кого из них не хватило духу хрипеть потом: «А вот один передо мною так прямо в штаны и наклал, спроси кого хочешь...». «Пошли, ребята», – наконец сказал десятник, решив, видно, что разведчик держится стены, чтобы не подставлять зря спину; остальные уже шлепали вниз, избегая смотреть друг на друга, со злобой скашивали глаза в сторону утирающегося белобрысого.
Дождавшись, когда последний из них утащится за поворот коридора, Шабан побрел вверх. Как ни странно, ноги не дрожали, а только очень устали и немели где-то под коленками. Почувствовав, что руку до сих пор оттягивает пистолет, Шабан сунул его в кобуру и не сразу попал. Зря боялся, подумал он и, покрутив головой, усмехнулся: надо же, на этот раз Живоглот спас, вот уж чего не мог себе вообразить. Да и мало ли чего я не могу себе вообразить... Все его боятся, не один я, а вот все ли ненавидят так, как я? Где