деготь-от горюч, пчела над огнем пролетит да от жара и вспыхнет.
Постучал я себя по лбу – гулко вышло.
– Умом вы, Семы, тронулись – где же это видано, чтобы пчелы заместо меда деготь носили?! Деготь кто-то уже в медовуху подмешивает, опосля варки, вот его в меде никто и не чует. В погребах царевых нашу пчелку искать надобно! Приметил я, как утром туда бочки свежие по доскам скатывали. На медоварне навряд ли кто средь бела дня шкодить отважится, а вот темной ночкой покараулить не помещает.
На том и порешили. Выходим в предбанник одеваться, а одежи-то и нету! Ни грязной, ни чистой, только портянка Муромца под лавкой завалялась, и та несвежая. Неужто тать прибрал?!
Приоткрыл я дверь щелочкой, на белый свет глянул… чтоб ты провалилась, Алена Вахрамеевна! Вся одежа по дубу вековому развешана, на ветру полощется. Самая маковка кольчугой Муромцевой увенчана, идет от нее стук-звон унылый, птицы не долетая вспять поворачивают. Сапоги и те шнурами связала, через ветку перекинула.
Услыхали побратимы весть скорбную, прогневались зело. Кричат:
– А ну подать сюда эту мерзавку! Были мы добры молодцы, а теперь злые! Веник на прутья разберем, в соленой воде вымочим – то-то она у нас попляшет!
Мне бы хоть порты подать, чтобы до покоев без сраму дойти. И колдовать, как на грех, заказано – царь из окошка увидит, не сносить нам голов. Глядь-поглядь – Вранко на плетне сидит, перья перебирает. Свистнул я в два пальца:
– Выручай хозяина, дармоед, коль татя проглядел!
Каркнул ворон виновато, снялся с плетня. Ждем-пождем – приносит Вранко мои штаны:
– Держи, хозяин, дальше я тебе не помощник – одежа ваша к веткам гвоздями накрепко приколочена, весь клюв сбил, пока эти отодрал.
Забранились мы пуще прежнего, да делать нечего – мои штаны, мне и лезть. Подступился я к дубу с опаской, на ладони для храбрости поплевал. Пару раз вниз соскальзывал, пока не приноровился. Кое-как пару саженей одолел, чую – что-то не то: прежде я за дуб держался, теперь он меня держит. Руку отлепил, понюхал – смола сосновая! Кругом ствол промазан, ежели дальше лезть – останусь на дубу на веки вечные.
Только до сумы Соловьевой дотянуться и сумел.
Приношу суму в баню, злой как черт:
– Ну, Васильевич, твой черед штаны мерить – посбивай-кось ножами ветки, Вахрамеиха проклятая меня чуть намертво к дубу не приклеила, хоть ты заново мойся!
А воды в кадке на донышке, да и баня выстудиться успела. Не больно-то смолу ототрешь, только пуще размазывается. Воротился Соловей с добычей – вся одежа перепорчена: где рукава мокрые узлами завязаны, где смолой выпачкана, где Сема чуток промахнулся.
Вернулись в палаты злые-презлые, честим Алену во все корки – то-то ей, поди, икается! Отдохнули маленько, перекусили – и в погреба. На сей раз ключника известить не удосужились, со своим умельцем пришли: Сема Соловей отмычками позвенел, замки разнял, а царевна-лягушка их за нами снова замкнула и к себе ушла. Попрятались мы за бочками и давай караулить. Сему Муромца под бока то и дело пихаем, чтобы не спал, храпом татей не отваживал.
Только пошло время за полночь – скрипнула дверь окованная, спускается кто-то в погреба, да с лучиною. Давай бочки открывать и в каждую по ложке дегтя лить. Вольет и размешает, чтобы неприметно было.
Подпустили мы татя поближе, выскочили из-за бочек да сетью и накрыли. Вскрикнул тать тонким бабьим голосом, забился в путах. Тьфу ты, опять Алена, в платье мужском! Я виду не кажу, говорю громко:
– Экая, братцы, здоровущая пчела нам попалась! Неси, Сема, топор да бей ее промеж глаз, иначе не удержим!
Видит Алена – худо дело, Муромец и впрямь куда-то побежал, – взмолилась что есть мочи:
– Не губите меня, добры молодцы, это же я, Алена-искусница, дочка Вахрамеева! Подшутить над батюшкой хотела, чтобы ему жизнь медом не казалась!
Сема Соловей в затылке притворно чешет:
– Надо же как занятно жужжит! Прям как дочка царева, у той тоже жало заместо языка!
– Что ты, Сема, откуда тут Вахрамеихе взяться? Она, поди, все у бани околачивается, молодцев караулит. А и гадкая же девка, немудрено, что царь ее замуж не отдает – боится, как бы не вернули с позором!
– Ну, ежели это и впрямь царевна, убыток небольшой. Все одно добром с ней не договоришься, дай-кось топор испробуем!
Тут и Муромец подоспел, сыскал где-то кувалду двухпудовую, несет-поигрывает:
– Разойдись, народ, на две стороны!
Посторонились мы, сеть выпустили. Алена, не будь дура, так в сети к выходу и метнулась, оступаясь да всхлипывая. Полетел ей вслед хохот молодецкий, аж стены задрожали.
Догадалась Алена, что шутку над ней подстроили, отплатили за дуб сторицей. Обернулась на пороге, из сети выпрастывается:
– Да вы… да батюшка вас… звери лютые!
Сорвалась в плач, слезы по лицу размазала, швырнула в нас сетью скомканной и убежала.
Ну что с девкой непутевой поделаешь? Царю говорить негоже – хоть и грозится Алена «батюшкой», а не видали мы, чтобы она с Вахрамеем речи вела, даже не подходит близко. Плачет, вишь ты… Испугалась, поди, что влетит ей от царя за медовуху дегтярную.
Насобирали мы дохлых пчел, в деготь обмакнули, наутро понесли Вахрамею предъявлять. Царь на упокойниц косится недоверчиво:
– А чем докажете, что по вине воздали?
– Пущай мед по ульям соберут, медовухи наварят – сам убедишься.
Позвал царь на проверку бортников да медоваров – точно, исчез дух дегтярный.
– Ну, добры молодцы, вот вам третья служба – последняя, да не из последних! Завелись у нас в тереме гости докучливые – Фома, Кузьма да Ерема, никак выжить их не можем; третий год пируют-гуляют, казну мою без толку переводят, домой не торопятся, а взашей гнать заказано: то сынки беспутные владыки царства соседнего, как бы не осерчал да войной на меня не пошел! Вот и намекните им, да поискусней: пора, мол, и честь знать. Чтобы к завтрему и духу ихнего в палатах белокаменных не было! Но ежели узнаю, что почету должного царевичам не оказали, – на кол посажу, не гляну, что родственники!
Подивились мы, да смолчали. Что ж там за гости, ежели самого Вахрамея третий год объедают-опивают невозбранно?! Мой дедушка царь, уж на что хлебосолен, и тот опосля второго месяца свету белого не взвидел, тещ загостившихся на дух выносить не мог. Велел тараканов им в меды подсыпать, кушанья пересаливать, мышей по зале пускать, а шебутного боярина Фрола Фомича Кутило-Завалдайского подговорил лицо вычернить, клыки нацепить, ночью по лестнице к окошкам тещиным взобраться и в ставень постучать. Уехали тещи как миленькие, недели не продержались!
Нам же в один вечер управиться надобно, тут мышами не обойдешься. Соловей мыслишку подкидывает:
– Вахрамеихи на них нет, небось сами сбежали бы без оглядки!
Алена и впрямь с утра на глаза не кажется – то ли от гнева царского хоронится, то ли еще чего нам во вред замышляет. Сговорились мы с побратимами, как дело вести, пошли в трапезную.
А там пир идет горой, челядь как раз блюда переменила. Присмотрелись мы к гостям – мороз по коже продрал! Платье на них дорогое, царское, золотом расшитое, а рыла как есть свинячьи, из-под куньих шапок рога козьи выглядывают, заместо подковок сапожных копыта мохнатые по полу стучат. Вот так сосед у Вахрамея, немудрено его убояться! Ну да нам при чертях мерзнуть негоже, да и пить с ними не впервой – опосля десятой чарки так по стенам и скачут.
Присели напротив:
– Гой еси, гости дорогие, мы три Семена, шурины вахрамеевские, будем вас сегодня потчевать!
Обрадовались черти:
– Вот хорошо, а то нам уж прискучило втроем пировать… и имена у вас для застолья самые что ни есть