Вот на плечах подняли к окошечку паренька, и он кричит: «Дедушка, дедушка, куда нас везут?»

И все в теплушке слышат протяжный, надтреснутый, старческий голос:

— В Сибирь, милый, на каторгу…

Вдруг Иван Григорьевич подумал: неужели это мой путь моя судьба? Вот с таких эшелонов началась моя дорога. И вот теперь она кончилась.

Эти часто, без связи возникающие лагерные воспоминания мучили его своей хаотичностью. Он чувствовал, понимал, что в хаосе можно разобраться, что в его силах это сделать и что теперь, когда кончилась лагерная дорога, пришло время увидеть ясность, различить законы в хаосе страданий, противоречий между виной и святой невиновностью, между фальшивыми признаниями своих преступлений и фанатической преданностью, между бессмысленностью убийства миллионов невинных и преданных партии людей и железным смыслом этих убийств.

12

В последние дни Иван Григорьевич был молчалив, почти не разговаривал с Анной Сергеевной. Но на работе он часто вспоминал о ней, об Алеше и все поглядывал на ходики, висевшие в слесарном цеху, — скоро ли домой.

И почему-то в эти свои молчаливые дни, думая о лагерной жизни, он большей частью вспоминал судьбу лагерных женщин… Никогда он, кажется, так много не думал о женщинах.

…Равноправие женщины с мужчиной утверждено не на кафедрах и не в трудах социологов… Ее равноправие доказано не только в фабричной работе, не в полетах в космос, не в огне революции — оно утверждено в истории России ныне, присно и во веки веков крепостным, лагерным, эшелонным, тюремным страданием.

Перед лицом крепостных веков, перед лицом Колымы, Норильска, Воркуты женщина стала равноправна мужчине.

Лагерь подтвердил и вторую, простую, как заповедь, истину: жизнь мужчин и женщин неделима.

Сатанинская сила в запрете, в плотине. Вода ручьев и рек, стиснутая плотиной, проявляет тайную, темную силу свою. Эта затаенная сила, скрытая в милом плеске, в солнечных бликах, в колыхании кувшинок, вдруг обнаруживает неумолимую злобность воды — крушит камень, с безумной скоростью стремит лопасти турбины.

Безжалостна мощь голода, едва плотина отделяет человека от его хлеба. Естественная и добрая потребность в пище превращается в силу, уничтожающую миллионы жизней, заставляющую матерей поедать своих детей, силу жестокости и озверения.

Запрет, отделяющий лагерных женщин от мужчин, корежит их тела и души.

Все в женщине — ее нежность, ее заботливость, ее страсть, ее материнство — хлеб и вода жизни. Все это рождается в женщине оттого что на свете есть мужья, сыновья, отцы, братья. Все это наполняет жизнь мужчины потому, что есть жена, мать, дочь, сестра.

Но вот в жизнь входит сила запрета. И все простое, доброе, хлеб и питьевая вода жизни, вдруг открывает низменную злобность и тьму свою.

Подобно волшебству насилие, запрет неминуемо обращают внутри человека доброе в недоброе.

…Между уголовным женским и уголовным мужским лагерем лежала полоса пустынной земли — ее называли огнестрельной зоной, — пулеметы вели огонь, едва на ничейной земле появлялся человек. Уголовники переползали на брюхе огнестрельную зону, прокапывали ходы, лезли под проволоку, лезли на проволоку, а те, кому не повезло, оставались лежать с простреленными головами и перешибленными ногами. Это напоминало безумный, трагический ход нерестящейся рыбы по рекам прегражденным плотинами.

Когда в зловещие, режимные лагеря к женщинам, долгими годами не видевшим лица мужчин, не слышавшим мужского голоса, попадали по наряду слесаря, плотники, их терзали, умучивали, убивали до смерти. Мужчины-уголовники боялись этих лагерей, где счастьем считалось коснуться рукой плеча мертвого мужика, боялись идти туда и под охраной огнестрельного оружия.

Угрюмая, темная беда коверкала каторжных людей, превращала их в нелюдей.

На каторге женщины принуждали женщин к неестественному сожительству. В женских каторжных бараках создавались нелепые характеры — женщины-коблы, с сиплыми голосами, с размашистой походкой, с мужскими замашками, в брюках, заправленных в солдатские кирзовые сапоги. А рядом возникали потерянные жалкие существа — ковырялки.

Коблы пили чифир, курили махру, под пьяную руку избивали своих лживых, легкомысленных подруг, но и охраняли их силой кулака и силой ножа от обиды и грубых чужих притязаний. Этот трагичный, уродливый мир отношений и был любовью в каторжном лагере. Он был страшен, он не порождал смеха, соленых разговоров, а один лишь ужас в душах воров и убийц.

Любовное исступление каторги не знало таежных расстояний, не знало проволоки, каменных стен вахты, БУРовских замков, перло на волкодавововчарок, на лезвие ножа, под пулю охраны. Так с вылезшими из орбит глазами, с перешибленными хребтами прет в нерест тихоокеанская рыба, расшибаясь на скалах и булыгах горных стремнин и водопадов.

И тут же лагерные люди хранили любовь жен и матерей, а лагерные невесты-'заочницы', которые никогда не видели и никогда не увидят своих заочно выбранных лагерных женихов, были готовы на любую пытку ради верности обездоленному лагерному избраннику, ради выдуманной туфты.

Кое-что простится человеку, если в грязи и зловонии лагерного насилия он все же человек.

13

Тихая Машенька… Вот уже нет на ней тонких чулок и синей шерстяной кофточки. Трудно сохранить опрятность в товарном вагоне, с напряжением вслушивается она в странную, словно не русскую речь воровок, соседок по нарам. С ужасом смотрит она на эшелонную царицу — бледногубую истеричную любовницу знаменитого ростовского вора.

Вот Маша выстирала в кружечке платочек, остатками воды обтерла ступни ног, сушит платок на колене, всматривается в полумрак.

В тумане смешались последние месяцы: плач трехлетней Юльки, объевшейся на дне рождения, лица людей, производивших обыск, белье, чертежи, куклы, посуда на полу, вытащенный из горшка фикус, подаренный мамой к свадьбе, последняя улыбка мужа с порога комнаты, жалкая, молящая о верности, — вспоминая эту улыбку, она кричала, хваталась за голову; потом безумные недели, где все, как прежде, и рядом с кастрюлей Юлькиной каши леденящий ужас Лубянки; очереди в приемной внутренней тюрьмы, голос из окошечка: «В передаче отказано»; беготня по родне, заучивание наизусть адресов близких, поспешная, неумелая продажа зеркального шкафа и книг, изданных «Академией»; боль оттого, что закадычная подруга перестала звонить по телефону; снова ночные гости и обыск до рассвета, прощание с Юлькой, которую не отдали, наверное, бабушке, а увезли в приемник; бутырская камера, где говорили шепотом, где иглой при шитье служили спички и выловленные из баланды рыбьи кости; пестрое мелькание десятков выстиранных платочков, трусов, лифчиков — их сушили заключенные женщины, размахивали ими в воздухе; ночной допрос — и вот впервые в жизни на нее замахнулись кулаком, назвали «на ты» — б…, проституткой. Ее уличили в недонесении на мужа, он был осужден на десять лет без права переписки за недонесение на террор.

Маша не поняла, почему она и десятки таких, как она, должны доносить на мужей, почему Андрей, сотни таких, как он, должны доносить на товарищей по работе, на друзей детства. Следователь ее вызвал один лишь раз. Потом прошли восемь тюремных месяцев — день и ночь, ночь и день. Отчаяние сменялось

Вы читаете Все течёт
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату