В тот же день Достоевскому объявили, что он с первой же партией будет отправлен в Сибирь. Он попросил о прощальном свидании с братом. Ему отказали. Но по ходатайству родственников комендант разрешил им последнюю встречу.
24 декабря вечером Михаил Михайлович Достоевский с Александром Милюковым были допущены в комендантский дом. Вскоре в сопровождении жандармского офицера и караульных явились Достоевский и Дуров, уже облаченные в дорожное арестантское платье — полушубки и валенки.
Свидание длилось полчаса.
«В глазах старшего брата, — вспоминал Милюков, — стояли слезы, губы его дрожали, а Федор Михайлович был спокоен и утешал его.
— Перестань же, брат, — говорил он, — ты знаешь меня, не в гроб же я уйду, не в могилу провожаешь, — и в каторге не звери, а люди, может, еще и лучше меня… А выйду из каторги — писать начну. В эти месяцы я много пережил, в себе-то самом много пережил, а там впереди-то что усижу и переживу, — будет о чем писать…»
К полуночи его повели в кузницу.
Ровно в 12 часов ночи, когда куранты Петропавловской крепости играли на своих колокольцах «Коль славен», Достоевского заковали в кандалы весом около десяти фунтов. Его посадили в открытые сани с жандармом (в двое других саней были посажены осужденные петрашевцы Дуров и Ястржембский), и под начальством фельдъегеря конный поезд на полозьях двинулся в дальний путь.
Годы изгнания
Глава VII
Ссыльнокаторжный
Петербург праздновал сочельник. Окна домов были ярко освещены. Во многих светились елочные огоньки и поблескивали украшения. Проехали мимо дома редактора «Отечественных записок» Краевского, где в этот вечер встречали святки дети Михаила Михайловича. Достоевский с болью думал о родных, с которыми расставался на долгие годы, если не навсегда.
К утру были в Шлиссельбурге, где напились горячего чая в трактире. Фельдъегерь — бывший дипломатический курьер, «славный старик, добрый и человеколюбивый», — пересадил арестантов в закрытые сани. По случаю праздника сменные ямщики садились на облучки в щегольских армяках с алыми кушаками. «Был чудеснейший зимний день», — вспоминал Достоевский.
Это было первое его путешествие по России. Он знал лишь Петербургский тракт от Москвы и морской рейс из Кронштадта в Ревель. Теперь за две недели русские тройки пронесли его по необъятному снеговому маршруту от Невы до Западной Сибири. Он проехал северным поясом страны по девяти губерниям: Петербургской, Новгородской, Ярославской, Владимирской, Нижегородской, Казанской, Вятской, Пермской и Тобольской. В Приуралье мороз достигал 40 градусов. «Я промерзал до сердца», — писал о своем первом странствии по необъятной родине петербургский житель.
«Грустная была минута переезда через Урал. Лошади и кибитки завязали в сугробах. Была метель. Мы вышли из повозок, это было ночью, и стоя ожидали, покамест вытащат повозки. Кругом снег, метель; граница Европы, впереди Сибирь и таинственная судьба в ней, назади все прошедшее — грустно было, и меня прошибли слезы».
На шестнадцатый день путешествия, 9 января 1850 года, Достоевский прибыл в Тобольск. Здесь он впервые вошел в острог, пока еще временный или «пересыльный»: отсюда осужденных распределяли по сибирским рудникам, крепостям и заводам. Здесь он увидел прикованных к стене в душном промозглом подвале. Они были осуждены на долгие сроки затворничества без движения и воздуха. Он мог вглядеться в лицо одного из знаменитейших разбойников, сразу явившего ему картину «ужасающего духовного отупения, страшное совмещение кровожадности и ненасытимого плотоугодия». Так раскрывалось преддверие Мертвого дома.
Новоприбывших «злоумышленников» заключили в узкую, темную, холодную и грязную арестантскую. Ястржембский пришел в отчаяние и решил покончить с собой.
В такие минуты нервный и больной Достоевский проявлял изумительное мужество. И на этот раз он поднимает своим присутствием духа угнетенных и подавленных товарищей. Он разыскивает в своих вещах коробку сигар, подаренных ему на дорогу братом. Узникам принесли чай и сальную свечку.
«В дружеской беседе мы провели большую часть ночи. Симпатичный, милый голос Достоевского, его нежность и мягкость чувства, даже несколько его капризных вспышек, совершенно женских, подействовали на меня успокоительно…» Создалась атмосфера внутреннего тепла, заботливости и участия, Ястржембский оставил мысль о самоубийстве.
Между тем произошло неожиданное и незабываемое событие. На этапный двор к «политическим преступникам» пришли жены декабристов — утешить, помочь в несчастье. Это были безвестные в своем скромном величии русские женщины, которых вспомнит Некрасов в своих знаменитых поэмах о Трубецкой и Волконской:
И Достоевский запомнил навсегда четырех сибирских подвижниц, поддержавших его в эту безнадежную минуту. Это были П. Е. Анненкова с дочерью, Н. Д. Фонвизина и Ж. А. Муравьева.
Полина Гебль, юная француженка, служила в 1825 году в петербургском модном магазине, где с ней познакомился блестящий кавалергард и любимец Александра I И. А. Анненков, вскоре осужденный военным судом на каторжные работы. Она последовала за любимым человеком в Сибирь, преодолев невероятные трудности, так как официальной женой его не была. Десятилетия изгнания не сломили ни ее живого нрава, ни ее смелой натуры.
Дочь Прасковьи Егоровны Ольга Ивановна Анненкова (впоследствии Иванова) вскоре поселилась в Омске и проявляла горячее участье к судьбе Достоевского. Писатель называл ее своей «родной сестрой», «прекрасной чистой душой, возвышенной и благородной». Так же высоко ценил он Н. Д. Фонвизину, женщину «доброго человеколюбивого сердца», «всем пожертвовавшую для высочайшего нравственного долга».
Эти четыре «декабристки» уговорили смотрителя пересыльной тюрьмы устроить им на его квартире свидание с политическими. Они накормили их обедом, снабдили вещами, подарили каждому по экземпляру евангелия (единственная книга, которую разрешалось иметь на каторге); в надрезанные крышки переплетов было вложено по десятирублевой ассигнации. Это была книга старинного крупного древне- славянского шрифта с титлами (Достоевский берег ее всю жизнь и раскрывал в день своей смерти).

 
                