сливалось здесь в бедное, серое однообразие, все становилось монотонно и одинаково… Курай, будяки, ковыль, цигрик, полынь… холмы растекались по равнине, распрямленные катком огромных времен. Удивительным свойством обладает эта калмыцкая юго-восточная степь, переходящая постепенно в песчаную пустыню, раскинувшуюся на восток от Элисты к Яшкулю до самого устья Волги, до берега Каспийского моря… В этой степи земля и небо так долго гляделись друг в друга, что стали похожи, как похожи муж и жена, прожившие вместе жизнь. И нельзя уже различить, что это — пыльная ли алюминиевая седина ковыля проросла на скучной, несмелой голубизне степного неба или стала отсвечивать голубизной степь, и уж не отделишь неба от земли, смешались они в молочной пыли. И когда глядишь на густую тяжелую воду озер Цаца и Барманцак, кажется, что это соль выступила на поверхность земли, а поглядишь на плешины соли, и кажется, не земля, а озерная вода…
Удивительна в бесснежные дни ноября и декабря дорога в калмыцкой степи — та же сухая серо- зеленая растительность, та же пыль вьется над дорогой, — не поймешь, прокалена, иссушена ли степь солнцем или морозами.
Может быть, поэтому возникают здесь миражи, — стерта грань между воздухом и землей, водой и солончаком. Этот мир по толчку, который дает мозг жаждущего человека, по рывку мысли вдруг начинает перекристаллизовываться, и жаркий воздух становится голубоватым, стройным камнем, и нищая земля плещется тихой водой, и тянутся до горизонта пальмовые сады, и лучи ужасного, сокрушающего солнца, смешиваясь с клубами пыли, обращаются в золотые куполы храмов и дворцов… Человек сам в миг изнеможения творит из земли и из неба мир своего желания.
Машина все бежит и бежит по дороге, по скучной степи.
И вот неожиданно этот мир степной пустыни совсем по-новому, совсем по-другому открывается человеку…
Калмыцкая степь! Древнее, благородное создание природы, где нет ни одной кричащей краски, где нет ни одной резкой, острой черты в рельефе, где скупая печаль оттенков серого и голубого может поспорить с титанической цветовой лавиной осеннего русского леса, где мягкие, чуть волнистые линии холмов очаровывают душу глубже, чем хребты Кавказа, где скупые озерца, наполненные темной и спокойной древней водой, кажется, выражают суть воды больше, чем все моря и океаны…
Все проходит, а вот это огромное, чугунное, тяжелое солнце в вечернем дыму, этот горький ветер, полный до краев полынью, не забудутся. А потом, — не в бедности, а в богатстве встает степь…
Вот она весной, молодая, тюльпанная, океан, в котором ревут не волны, а краски. И злая верблюжья колючка окрашена зеленью, и молодые острые шипы ее еще нежны и мягки, не успели окостенеть…
А летней ночью в степи видишь, как галактический небоскреб высится весь, — от голубых и белых звездных глыб фундамента до уходящих под мировую крышу дымных туманностей и легких куполов шарообразных звездных скоплений…
Есть у степи одно особо замечательное свойство. Это свойство живет в ней неизменно, — и на рассвете, зимой и летом, и в темные ненастные ночи, и в светлые ночи. Всегда и прежде всего степь говорит человеку о свободе… Степь напоминает о ней тем, кто потерял ее.
Даренский, выйдя из машины, глядел на всадника, выехавшего на холм. В халате, подпоясанный веревкой, сидел он на мохнатой лошаденке и оглядывал с холма степь. Он был стар, лицо его казалось каменно жестким.
Даренский окликнул старика и, подойдя к нему, протянул портсигар. Старик, быстро повернувшись всем телом в седле, совмещая в себе подвижность юноши и рассуждающую медлительность старости, оглядел руку с протянутым портсигаром, затем лицо Даренского, затем его пистолет на боку, его три подполковничьих шпалы, его франтовские сапоги. Затем тонкими коричневыми пальцами, такими маленькими и тоненькими, что их можно было назвать пальчиками, он взял папиросу, повертел ее в воздухе.
Скуластое, каменно жесткое лицо старого калмыка все изменилось, и из морщин глянули два добрых и умных глаза. И взгляд этих старых карих глаз, одновременно испытующий и доверчивый, видно, таил в себе что-то очень славное. Даренскому беспричинно стало весело и приятно. Лошадь старика, недоброжелательно запрядавшая при приближении Даренского ушами, вдруг успокоилась, наставила с любопытством сперва одно, потом другое ухо, а затем улыбнулась всей своей большезубой мордой и прекрасными очами.
— Спасиба, — тоненьким голосом сказал старик.
Он провел ладонью по плечу Даренского и сказал:
— У меня было два сына в кавалерийской дивизии, один убитый, старший, — и он показал рукой повыше лошадиной головы, — а второй, младший, — и он показал пониже лошадиной головы, — пулеметчик, три орден есть. — Потом он спросил: — Бачку имеешь?
— Мать жива, а отец мой умер.
— Ай, плохо, — покачал головой старик, и Даренский подумал, что он не из вежливости сокрушался, а от души, узнав, что у русского подполковника, угостившего его папиросой, умер отец.
А потом старик вдруг гикнул, беспечно взмахнул рукой, и лошадь ринулась с холма с непередаваемой быстротой и непередаваемой легкостью.
О чем думал, мчась по степи, всадник: о сыновьях, о том, что у оставшегося возле испорченного автомобиля русского подполковника умер отец?
Даренский следил за стремительной скачкой старика, и в висках не кровь стучала, а одно лишь слово: «Воля… воля… воля…»
И зависть к старому калмыку охватила его.
69
Даренский выехал из штаба фронта в длительную командировку в армию, стоявшую на крайнем левом фланге. Поездки в эту армию считались среди работников штаба особо неприятными, — пугали отсутствие воды, жилья, плохое снабжение, большие расстояния и скверные дороги. Командование не имело точных сведений о положении в войсках, затерявшихся в песке между каспийским побережьем и калмыцкой степью, и начальство, посылая Даренского в этот район, надавало ему множество поручений.
Проехав сотни километров по степи, Даренский почувствовал, как тоска осилила его. Здесь никто не помышлял о наступлении, безысходным казалось положение войск, загнанных немцами на край света…
Не во сне ли было недавнее, день и ночь не ослабевавшее штабное напряжение, догадки о близости наступления, движение резервов, телеграммы, шифровки, круглосуточная работа фронтового узла связи, гул идущих с севера автомобильных и танковых колонн?
Слушая унылые разговоры артиллерийских и общевойсковых командиров, собирая и проверяя данные о состоянии материальной части, инспектируя артиллерийские дивизионы и батареи, глядя на угрюмые лица красноармейцев и командиров, глядя, как медленно, лениво двигались люди по степной пыли, Даренский постепенно подчинился монотонной тоске этих мест. Вот, думал он, дошла Россия до верблюжьих степей, до барханных песчаных холмов и легла, обессиленная, на недобрую землю, и уже не встать не подняться ей.
Даренский приехал в штаб армии и отправился к высокому начальству.
В просторной полутемной комнате лысеющий, с сытым лицом молодец в гимнастерке без знаков различия играл в карты с двумя женщинами в военной форме. Молодец и женщины с лейтенантскими кубиками не прервали игры при входе подполковника, а лишь рассеянно оглядев его, продолжали ожесточенно произносить:
— А козыря не хочешь? А вальта не хочешь?
Даренский выждал, пока окончится сдача, и спросил:
— Здесь размещен командующий армией?
Одна из молодых женщин ответила: