— Ну что ж, давайте тут простимся.
Каримов крепко пожал ему руку, сказал, растягивая слова:
— Скоро вы вернетесь в Москву, придется нам с вами расстаться. А я очень ценю наши встречи.
— Да, да, да, поверьте, и мне печально, — сказал Штрум.
Штрум шел к дому и не заметил, что его окликнули.
Мадьяров смотрел на него темными глазами. Воротник его пальто был поднят.
— Что ж это, — спросил он, — прекратились наши ассамблеи? Вы совершенно исчезли, Петр Лаврентьевич на меня дуется.
— Да, жаль, конечно, — сказал Штрум. — Но немало глупостей там наговорили мы с вами сгоряча.
Мадьяров проговорил:
— Кто же обращает внимание на сказанное сгоряча слово.
Он приблизил к Штруму лицо, его расширенные, большие, тоскливые глаза стали еще темнее, еще тоскливей, он сказал:
— Есть действительно хорошее в том, что прекратились наши ассамблеи.
Штрум спросил:
— Что же?
Мадьяров с одышкой проговорил:
— Надо вам сказать, старик Каримов, сдается мне, работает. Понятно? А вы с ним, кажется, часто встречаетесь.
— Никогда не поверю, чушь! — сказал Штрум.
— А вы не подумали, — все его друзья, все друзья его друзей уже десять лет стерты в порошок, следа нет от всей его среды, он один остался да еще процветает: доктор наук.
— Ну и что же? — спросил Штрум. — Я тоже доктор, и вы доктор наук.
— Да вот то самое. Подумайте об этой дивной судьбе. Я, чай, вы, сударь, не маленький.
10
— Витя, мама только теперь пришла, — сказала Людмила Николаевна.
Александра Владимировна сидела за столом с платком на плечах, она придвинула к себе чашку чаю и тут же отодвинула ее, сказала:
— Ну вот, я говорила с человеком, который видел перед самой войной Митю.
Волнуясь и потому особенно спокойным, размеренным голосом она рассказала, что к соседям ее сослуживицы, цеховой лаборантки, приехал на несколько дней земляк. Сослуживица назвала случайно в его присутствии фамилию Александры Владимировны, и приезжий спросил, нет ли у Александры Владимировны родственника по имени Дмитрий.
Александра Владимировна пошла после работы к лаборантке на дом. И тут выяснилось, что этот человек недавно освобожден из лагеря, он корректор, отсидел семь лет за то, что допустил опечатку в газетной передовой, — в фамилии товарища Сталина наборщики перепутали одну букву. Перед войной его перевели за нарушение дисциплины из лагеря в Коми АССР в режимный лагерь на Дальний Восток, в систему Озерных лагерей, и там его соседом по бараку оказался Шапошников.
— С первого слова я поняла, что Митя. Он сказал: «Лежит на нарах и все насвистывает — чижик- пыжик, где ты был…» Митя перед самым арестом приходил ко мне и на все мои вопросы усмехался и насвистывал «чижика»… Вечером этот человек должен на грузовой машине ехать в Лаишево, где живет его семья. Митя, говорит, болел — цинга, и с сердцем было нехорошо. Говорит, Митя не верил, что выйдет на свободу. Рассказывал ему обо мне, о Сереже. Работал Митя при кухне, это считается прекрасная работа.
— Да, для этого надо было кончать два института, — сказал Штрум.
— Ведь нельзя поручиться, а вдруг это подосланный провокатор? — сказала Людмила.
— Кому нужно провоцировать старуху?
— Зато Виктором в известном учреждении достаточно интересуются.
— Ну, Людмила, это же чепуха, — раздражаясь, сказал Виктор Павлович.
— А почему он на свободе, он объяснил? — спросила Надя.
— То, что он рассказывал, невероятно. Это огромный мир, мне кажется, какое-то наваждение. Он словно человек из другой страны. У них свои обычаи, своя история средних и новых веков, свои пословицы…
Я спросила, почему его освободили, — он удивился, как, вы не знаете, меня актировали; я опять не поняла, оказывается — доходяги-умирающие, их освобождают. У них какое-то деление внутри лагеря — работяги, придурки, суки… Я спросила — что за приговор: десять лет без права переписки, который получили тысячи людей в тридцать седьмом году? Он говорит, что не встретил ни одного человека с таким приговором, а был в десятках лагерей. Где же эти люди? Он говорит — не знаю, в лагерях их нет.
Лесоповал. Сверхсрочники, спецпереселенцы… Он на меня такую тоску навалил. И вот Митя жил там и тоже говорил — доходяга, придурок, суки… Он рассказывал о способе самоубийства — на колымском болоте перестают есть и несколько дней подряд пьют воду, умирают в отеке, от водянки, называется это у них — пил воду, стал пить воду, ну, конечно, при больном сердце.
Она видела напряженное и тоскливое лицо Штрума, нахмуренные брови дочери.
Волнуясь, чувствуя, как горит голова и сохнет во рту, она продолжала рассказывать:
— Он говорит, — страшнее лагеря дорога, эшелон, там всесильны уголовники, они раздевают, отбирают продукты, проигрывают жизнь политических в карты, проигравший убивает человека ножом, а жертва даже не знает до последней минуты, что ее жизнь разыграли в карты… Еще ужасно, оказывается, что в лагерях все командные места у уголовников — они старосты в бараке, бригадиры на лесозаготовках, политические бесправны, им говорят «ты», уголовники называли Митю фашистом… Нашего Митю убийцы и воры называли фашистом.
Александра Владимировна громко, словно обращаясь к народу, сказала:
— Этого человека перевели из лагеря, где был Митя, в Сыктывкар. В первый год войны приехал в ту группу лагерей, где остался Митя, человек из центра по фамилии Кашкетин и организовал казнь десяти тысяч заключенных.
— О, Боже мой, — сказала Людмила Николаевна, — я хочу понять: знает ли об этом ужасе Сталин?
— О, Боже мой, — сердито повторяя интонацию матери, сказала Надя, — неужели не понимаешь? Их Сталин приказал убить.
— Надя, — крикнул Штрум, — прекрати!
Как это бывает с людьми, ощущающими, что кто-то со стороны понимает их внутреннюю слабость, Штрум вдруг пришел в бешенство, закричал на Надю:
— Ты не забудь, — Сталин — Верховный Главнокомандующий армии, борющейся с фашизмом, до последнего дня своей жизни твоя бабушка надеялась на Сталина, все мы живем, дышим оттого, что есть Сталин и Красная Армия… Ты научись раньше сама себе нос вытирать, а потом уж будешь опровергать Сталина, преградившего дорогу фашизму в Сталинграде.
— Сталин сидит в Москве, а преграждал в Сталинграде ты знаешь кто, — сказала Надя. — И тебя не поймешь, ты сам приходил от Соколова и говорил то же, что и я…
Он почувствовал новый прилив злобы к Наде, казалось ему, такой сильный, что хватит ее до конца жизни.
— Ничего похожего, приходя от Соколова, я не говорил, не выдумывай, пожалуйста, — сказал он.
Людмила Николаевна проговорила:
— К чему все эти ужасы вспоминать, когда советские дети гибнут за Родину на войне.
Но тут-то Надя и высказала понимание тайного, слабого, что было в душе ее отца.