Если в своей вдумчивой речи Пушкин был медлительно-плавен, то стихи он читал нараспев, по всем правилам классической школы, стремившейся довести монотонные александрийцы трагедий до торжественной декламативной кантилены.
Я любил следить за ним во время этих бесед. Мягкие белоснежные воротнички его сорочки контрастно выделяли темнеющее руно его шатобриановских бакенбард, еле прорезанных первыми серебряными нитями. Черный атлас широкого шейного банта, повязанного a la Байрон, блестел изломами пышных складок, ниспадая на белый батист его жабо, замкнутый высокими отворотами сюртука.
Перед гаснущим камином и оплывающими свечами он иногда, словно в изнеможении, опрокидывался на спинку глубокого кресла, свешивая с подлокотни свою узкую руку, еле сжимающую удлиненными пальцами душистый окурок догорающей сигары. Струящийся узенький дымок словно обрамлял своей колыхающейся синей тесьмою кудрявую голову поэта в беспрерывном блистании и тревоге охватывающих его видений. В такие минуты его бледное лицо с пылающими глазами и длинными черными волосами напоминало мне итальянцев эпохи Возрождения с прославленных портретов Бронзино или Доменико Каприола. Мне казалось, что перспектива столетий раздвигалась перед нами и стройные портики флорентийских вилл замыкали в свою легкую колоннаду восхищенных слушателей этого магического рассказчика, чей образ не переставал вырастать и разгораться перед нами, принимая легендарные очертания великих любимцев Капитолия с орлиными профилями и крылатыми лавровыми сплетениями над их сияющими гордостью и славою медальными ликами.
Когда однажды под утро, восхищенные и зачарованные этими рассказами, мы расходились от Фикельмонов, полные образов, видений и легенд, Пушкин, словно утомленный огнем своей неистощимой импровизации, с некоторым смущением спросил меня, глядя на побледневшее небо:
— Однако, я порядком задержал вас и, кажется, сильно утомил всех своими бреднями?
Я остановился, скрестил руки на груди, отвесил ему по-восточному низкий поклон и со всей искренностью глубокого волнения отвечал ему прекрасными словами Арзрумского паши:
— Благословен час, когда мы встречаем поэта…
V
В одной из весенних депеш Баранта имелось следующее сообщение:
«…Шестого декабря, в день царских именин, в вольном городе Кракове произошли незначительные антирусские демонстрации. Петербургский кабинет воспользовался этим обстоятельством для выполнения жестокой военной экзекуции. По соглашению с Австрией и Пруссией представители трех держав предъявили президенту краковского сената общую ноту, в которой требовали удаления с территории республики в недельный срок всех польских политических изгнанников. Ввиду ходатайства сената об отсрочке город и территория Кракова 17 февраля были оккупированы от имени трех держав военной силой. К 20 февраля австрийские, русские и прусские войска были в сборе. Милиция была распущена, административные и судебные органы подчинены иностранному командованию. Все политические изгнанники, даже занимающиеся земледелием, подверглись обыскам, арестам и насильственному вывозу за пределы Кракова. Президент сената подал в отставку. Независимость Краковской республики, установленная Венскими трактатами, грубо попрана и фактически уничтожена. В Петербурге дело изображается как благодетельный акт против европейской революции».
VI
Вскоре я узнал Пушкина и как основателя русско «Edimbourg Review».
— Верно ли, что вы собираетесь выпускать полити-ческий журнал нового типа? — спросил его как-то Барант.
Мы сидели у Карамзиных. В семье покойного историка хранились лучшие предания русского умственного просвещения и первых опытов серьезной журналистики. Вдова историографа согревала всех своей приветливостью, умом и добротою. Пушкин относился к ней с глубокой сыновней нежностью.
Дочь ее Софи называли в Петербурге северной Рекамье, не подозревая, что знаменитая подруга Шатобриана давно уже превратилась в хилую старушку. Веселая же предводительница карамзинских собеседований со всем оживлением молодости и парадоксальностью смелого ума руководила вечерними собраниями в красной штофной гостиной по соседству с французским театром. Зато первые поэты России и знаменитые путешественники щедро украсили ее девичий альбом своими бессмертными автографами. Пушкин занес сюда чудесные стансы, неожиданно поразившие меня своей глубокой безнадежностью.[22]
В салоне Карамзиных иностранцы могли получить у Вяземского, Жуковского и Пушкина все сведения о движении русской литературы.
— Политика для меня, увы, запретная область, — отвечал поэт на вопрос Баранта, — но мне