на припорошенные снегом следы, что вели со двора. Смешались те следы, вихрилась над ними поземка, и уж не различала я, где муж мой ступал, а где сын.
И остались мы с Почтенной одни в комнате, и лицо ее заискивающее подрагивало словно мордочка у перепуганного кролика. Сказала мне она, что Дэйви Шипман прямо-таки взбеленился, как увидел у младенчика эти рыжие волосы да голубые глазенки. Словно взбесился, крушить начал все в хижине и повитухе Бледсоу сказал, что убьет судью Темпла. Сказал да выбежал из хижины с ружьем. И Чингачгук, этот старый индеец, туда же все смотрел на мертвое тело малютки Безымянки, а потом схватил свой томагавк да пошел по дороге в сторону города. Повитуха бедная тряслась, из ума чуть не выжила спьяну да со страху. А тут еще этот Элиу Финни напился после подсчета голосов, чего теперь от него ждать?.. Замолкла Почтенная и махнула рукой в сторону дороги.
Не стала хитрющая произносить вслух самое страшное — мне предоставила думать да смекать. Дескать, мое это дело предостеречь его об опасности, от врагов уберечь, домой вернуть. Но я и во второй раз удержалась — только смотрела в черное окошко, в ночь, на серый снег.
Остались мы в гостиной одни — я и Почтенная. Она мне хоть и вражина, но теперь вроде как друг.
Что-то в душе у меня с треском раскололось. Почтенной, конечно, не услыхать было того треска, только сидела все рядом, ни на шажок от меня не отходила. Потом позвонила, чтоб принесли чаю. Тут я ей и говорю:
— А я ведь тебе никогда не рассказывала, как на самом-то деле познакомилась с моим мужем. Как обручились и обвенчались мы с ним.
Такого Почтенная ну никак не ожидала — растерялась, заморгала. Видела я, конечно, что хочется ей сбегать на кухню да посудачить там о рыжем Безымянкином младенчике, да здесь-то искушение сильнее вышло. Удивляюсь я вообще, как сердце у нее не разорвалось в ту ночь от возбуждения. Позвонила она, чтоб принесли чаю да ее вязанье, потом уселась рядом со мной и за руку меня взяла.
— Ах, госпожа Темпл, — говорит и жадно так пожирает меня глазами. — Умираю, как хочу послушать эту историю.
И я рассказала ей.
Была я чиста и невинна, двадцати трех лет от роду. Его знала сызмальства, еще с тех пор, как встречались мы на квакерских молебнах. А был он всего лишь приемышем, удрал из многодетной фермерской семьи Темпл. Чуть не голышом удрал, в одних подштанниках и белье, рубахи даже на нем не было. Босой, без чулок удрал, а мечтал о каретах, о коврах пушистых-ворсистых, всем Берлингтоном завладеть мечтал. И повезло ему, по обыкновению. В тот же день, как удрал из дому, принял его в свою семью Финиас Дорли и стал учить бочарному ремеслу. Когда заприметила я его на молебне, стукнуло ему уже девятнадцать, уже мастером был по бочарному делу. Только неграмотный был, да распутник, да пьянь забубенная. И девкам головы кружил так, что на всю округу прославился. Даже я, благопристойная дочь богатейшего в Нью-Джерси вдовца, наслышана была о его похождениях и выходках.
И вот увиделись мы в тот день на молебне — ждали в молчании, когда снизойдет на нас Слово Божье, осенит нас своим благодатным светом. Стужа стояла лютая, аж ноздри слипались от мороза, и пар клубился над многолюдным собранием, витал над нами, словно вознесшиеся души.
Сидела я на женской половине, и сестра моя Сара рядышком. Как ненавидела я сестру свою в то утро! Такой жгучей ненависти ни один квакер не испытывал. Сара была моложе меня. Моложе и красивее, и легкая как бабочка. Всего через две недели предстояло ей стать женой состоятельного квакера из Филадельфии, вот и трещала она об этом без умолку, остановиться не могла. Даже на молебне только о свадьбе и думала. А ведь замуж идти полагалось мне. Мне, а не ей, распоряжаться приданым, что собрала и сготовила я собственными руками. А ей как младшей сестре надлежало состоять при отце и заботиться о нем до самой его смерти. О замужестве ее и речи быть не могло, но ее будущий муж ухаживал за ней тайком, и когда согласилась она, и батюшка наш благословил, то весь мир мой перевернулся вверх дном. Теперь выходило, что мне придется состоять всю жизнь при отце. При нашем брюзгливом надменном богатее батюшке Ричарде Франклине, который ежевечерне топил себя в мадере, но община спускала ему это с рук, так как был он богат, а богатые квакеры могут позволить себе безнаказанно маленькие грешки.
Представила я себе тогда свою будущую жизнь, показалась она мне пустой и беспросветной, и мысли эти грешные даже Бога от меня заслонили. От гнева черны были мысли мои как деготь, как спекшаяся кровь.
И черная злость эта двигала мной, когда я, забыв о Боге, стала поглядывать на мужскую половину, выискивать там кого-нибудь в клубящихся парах, исходивших от множества человеческих тел. И тогда поймала я на себе пристальный взгляд этого распутного красавчика Мармадьюка. Не в моих правилах это было кокетливо переглядываться и улыбками заигрывать с мужчинами, но, видать, злость подхлестнула меня тогда. Только переглянулись, да и дело с концом, а в понедельник оторвалась я от книжки, выглянула в окно, чтоб не видеть сестрицы, что роется в белье да пересчитывает мое приданое, и увидела Мармадьюка. Большой, грузный стоял он под дубом и смотрел на мое окошко. Тоскливо смотрел, как бездомный пес.
И почувствовала я тогда власть над ним, и чувствовала эту власть, когда приходил он снова и снова и стоял на холоде под моим окном каждый день целую неделю. Кучер наш выходил к нему выкурить трубочку за компанию и, возвращаясь, всегда ухмылялся над какой-то шуткой. Повариха наша выносила ему украдкой горячего супа в миске, и по игривой ее походке я понимала: между ними что-то когда-то было.
Так наблюдали мы с Мармадьюком друг за дружкой, а к концу недели, когда батюшка мой уехал в Филадельфию сделать последние приготовления к свадьбе сестрицы, Сара украдкой вышла к дубу поговорить с Мармадьюком. Вот ведь жестокая дрянь! Слышала я, как она хихикала, когда, вернувшись в дом, побежала в свою комнату, а на следующий день я ничуть не удивилась, когда, спустившись к чаепитию, увидела Мармадьюка у нас в гостиной.
Он сидел, раздавив своим мощным телом жалкое креслице, — громадный, грубый, в ужасных желтых перчатках. Бедняжка. Совсем не умел вести себя в приличном обществе. Позже он мне признался, что перчатки ему всучил проклятый хитрец галантерейщик. Вот ведь как посмеялась над нами обоими язва- сестрица, пригласив его! Над ним посмеялась и надо мной.
Чашка моя стучала о блюдце, и от стыда я не могла поднять глаз. А сестрица едва со смеху не прыскала, глядя на его неловкость, потом выбежала из комнаты — якобы альбом какой-то принести, а сама уж просто смех не могла сдержать. Тут Мармадьюк осмелился заговорить со мной. Голос его дрожал, когда он робко начал:
— Ваша сестрица, мисс Франклин, была так добра, что пригласила меня…
Я перебила его:
— Не добра, а жестока, мистер Темпл. Мысли ее об одном — как бы нам насолить. Невоспитанность вашу хотела она подчеркнуть да и напомнить лишний раз, что замуж мне вроде как теперь не положено. А положено мне заботиться о батюшке до тех пор, пока Господь не призовет к себе его душу.
Насупился Мармадьюк:
— Но ведь вы старшая сестра…
Я жестом остановила его — услышала шуршание сестрицыных юбок. Нагнулась к нему, дрожу вся как пташка в руке, и шепчу почти в самые губы:
— Женитесь на мне, мистер Темпл! Женитесь как можно скорее!
Вошла сестрица. А вскоре и часы пробили на англиканской церкви. Ничегошеньки я тогда не видела, кроме блеска его сапог. Этих огромных сапог, что смотрелись так чудно в нашей маленькой дамской гостиной. А ночью услышала я тихий свист под окном. Сара уж спала — должно быть, во снах ей виделась Филадельфия. А я затушила свечку и глянула вниз — там Мармадьюк, и лошадка при нем. Столкнула я в окошко сундук свой с приданым, прижала к груди молитвенник (единственная память о дражайшей моей матушке), вышла за порог и бросилась в железные объятия Мармадьюка. И вот повел он лошадку под уздцы, взвалив себе на плечи мой сундук, сверкавший в лунном свете словно блестящий жучий панцирь. И отчий дом мой все удалялся, уменьшался в размерах, и я представляла себе сестру — как она