— Она обозлилась из-за пирсинга в языке, вот и сделала наколку.
Я в ужасе гляжу на него. Потом снова роняю голову ему на колени. Его ладонь касается моего затылка — легкая, точно воробушек. Он гладит меня по волосам.
— Я понимаю, Аннемари, ты расстроилась. Конечно, это удар, но не надо принимать так близко к сердцу. Конечно, не надо бы в ее возрасте делать тату, но, кажется, сейчас это модно…
— Но, папа! Теперь придется отдавать кучу денег, чтобы свести ее! Да еще и шрам, наверное, останется! Я не могу…
— Ну, ну, Аннемари, — говорит папа. — Подумай как следует. Она ее сделала из-за того пирсинга. Если ты вынудишь ее избавиться от татуировки, где гарантия, что она не сделает еще одну? Побольше этой и где-нибудь на видном месте? Или новым пирсингом обзаведется?
Я хмурюсь, но молчу.
— Лучше разреши ей оставить ее, — продолжает он. — Во всяком случае, пока. Как знать? Может, она сама повзрослеет, поумнеет и надумает свести ее. Вот тогда-то ты и скажешь ей, mein Schatzlein:[1] «А ведь я тебе говорила…»
Я поднимаю голову и заглядываю ему в лицо. Mein Schatzlein… Сколько лет он не называл меня так?
Я для родителей — самое большое жизненное разочарование. Усугубленное тем, что когда-то они возлагали на меня самые большие надежды. Все родители многого ждут от детей, но у нас был особый случай. Я преуспевала именно в том, чему они посвятили жизнь. В шестнадцать лет достигла уровня Гран- при. Когда выяснилось, что у меня спортивный талант мирового класса, мы с отцом объездили Францию, Германию и Португалию, подыскивая мне правильного коня, и в конце концов обнаружили его в Южной Каролине. Я с первого взгляда поняла, что это — тот самый. Мне даже не понадобилось пробовать его под седлом, я все уже знала. Я лишь взглянула на его мощные рыже-белые ноги, оценила осанку — и все поняла, и папа доверился моему инстинктивному знанию. Плюс родословная Гарри, плюс его тогда уже внушительный послужной список…
Через восемь месяцев после того, как его привезли из Южной Каролины, мы вновь упаковали чемоданы и опять-таки вдвоем отправились тренироваться у Марджори. С этого момента нас было не остановить.
Вплоть до несчастного случая.
Я не заявляла об этом вслух, но с самого начала знала, что нипочем не сяду на другого коня. В те дни говорить про это было просто бессмысленно.
Позже, когда мои нервы поуспокоились, а перспектива выздоровления перестала выглядеть полностью нереальной, я по-прежнему ничего не говорила родителям. Я слушала, как они строили планы моего триумфального возвращения, — и молчала.
Они начали раскладывать повсюду в доме выпуски конноспортивных журналов. Я приходила на кухню и непременно обнаруживала какой-нибудь из них на столе, причем раскрытый на странице продажи многообещающей конкурной лошади — могучего ганновера или голландского теплокровного. Журналы сами собой появлялись то на столике в коридоре, то у меня на трюмо. Я просматривала объявления, закрывала журналы и оставляла лежать. Не имело значения, сколько раз я это проделывала. Журналы возникали снова и снова. Дошло до того, что я закрывала их, не читая.
Когда родители узнали, что я собираюсь уехать из Нью-Гэмпшира и не строю определенных жизненных планов, кроме замужества, между нами возникла пропасть. Столь глубокая, что не заплыла и по сей день. Но если папа был просто расстроен случившимся, Мутти преисполнилась враждебности. Она полагает, что я разбила папино сердце. Может, так оно и есть.
Несомненно, я могла сделать в конном спорте карьеру, хотя и без первоначального блеска. К примеру, стать тренером. Или работать рядом с папой, продолжая семейное дело.
Но я отказалась от этого. Я похоронила мечту своей семьи. Родители в открытую не говорили об этом, но каждое не произнесенное ими слово было мне горьким попреком.
Вот вам и причина, почему Ева с Мутти и папой смотрят телевизор в гостиной, словно так тому и надлежит быть, — без меня. Мутти и Ева устроились на тахте, папа припарковал свое кресло рядом. Они уплетают попкорн из одной большой чашки.
Я смотрю на них, оставаясь невидимой. Мне очень хотелось бы к ним присоединиться, но переступить через себя я не могу. Мои ноги отказываются шагнуть за порог.
Вместо этого я тихо ухожу прочь и звоню Роджеру.
Мне отвечает женский голос. Соня, надо полагать. Я каменею. Этого следовало ожидать, но к такому повороту я не готова. Я медлю с открытым ртом, потом бросаю трубку. И прижимаю ее обеими руками, словно она вот-вот может подпрыгнуть. Я закрываю лицо ладонями и часто-часто дышу сквозь пальцы.
Через минуту я звоню снова. На сей раз к телефону подходит Роджер.
— Аннемари, блин, где тебя носит? Я так и этак пытаюсь с тобой связаться, а ты молчишь и молчишь! Почему на звонки не отвечаешь?
Я не сразу нахожу, что сказать. Роджеру несвойственно выходить из себя. Это, кстати, одна из моих претензий к нему. Я никогда не могла высечь из него хотя бы искру эмоций — даже тогда, когда проглотить его была готова от злости.
— Не получала я от тебя никаких посланий, — говорю я. — И вообще, я в Нью-Гэмпшире.
— A-а, — говорит он, и голос звучит озадаченно. — У тебя все хорошо?
— Да не особенно. У отца болезнь Шарко.
— Боже мой, Аннемари, мне так жаль… Я не знал…
— Ну да, откуда тебе знать, — говорю я.
Воцаряется неловкая пауза. Роджер тщетно подыскивает слова. Он не был близок с моими родителями. Частью — оттого, что никогда им особо не нравился, частью — из-за моих с ними отношений. Но все равно известие о болезни его потрясло.
— Мне правда очень жаль, правда… Слушай, я не хочу показаться бесчувственным, но… когда тебя обратно ждать? Мне с тобой поговорить надо.
— Я не вернусь.
— Что-что?
— Мы не вернемся. Мы останемся тут.
— Ты о чем?
— О том, что мы остаемся здесь. Ева и я. Мы остаемся.
Неслыханное дело, Роджер взрывается во второй раз:
— Ты не можешь так поступить! Аннемари, Ева не только твоя дочь, но и моя тоже! А ты берешь и в другой штат ее увозишь! Так нельзя!
— Можно, — говорю я. — И я это сделала. Кстати, если помнишь, мы собирались продать дом.
— Да, но ты ни разу не говорила, что уедешь из города. Аннемари, — он меняет тон, — слушай, ну рассуди здраво! Давай поговорим спокойно и все обсудим.
— Обсудим что? Ах да, я забыла. Ты мне хочешь что-то рассказать…
— Аннемари…
— Я не собираюсь возвращаться. И мне очень мало верится, что ты принудишь Еву перебраться к тебе. Давай выкладывай, что собирался, и покончим с этим.
Молчание. Потом:
— Мне нужно повидаться с тобой.
— Зачем? Чтобы объявить о женитьбе на Соне? Вот уж избавь…
Он молчит так долго, что я задумываюсь, не прервалось ли соединение. Однако он снова подает голос:
— Пожалуйста, посмотри бракоразводные документы. Мы можем поговорить, когда ты приедешь на слушания.
— Отлично, — говорю я.
Я вовсе не собираюсь сообщать ему, что ни на какие слушания не приеду. И разговаривать мне с ним,