значит, что для него, для его любви, она жива, и нет смерти для нее в его любви, и нельзя, невозможно зарыть в землю то, что не умирает, и он не приемлет смерти любимой. И это «
Гоголь вводит эту потрясающую в ее тихой сдержанности фразу великой любви и великой скорби своего героя в окружение своей, авторской речи, тоже настроенной уже не на тон задушевного юмора, а на тон высокой поэзии; отсюда «высокая» инверсия: «он поднял
Здесь каждый штрих поддерживает силу, напряжение высокого трагизма; и опять лестница усиливающегося повтора: «рыдал — рыдал сильно — рыдал неутешно», и гиперболическое поэтическое сравнение «как река», и поэтическое слово «лились» — и уже не глаза, а «очи» высокого героя. И эта же высокая лирическая патетика любви будет проведена Гоголем до конца повести.
Прошли годы, — и хотя окружение темы любви и скорби Афанасия Ивановича то же, прежнее, низменное: «мнишки со сметаною», соус, тарелка, салфетка, — его слезы при воспоминании о покойнице истолкованы Гоголем так же высоко, и даже в формулах, перекликающихся со словами о рыдании его в день похорон, — ибо и через пять лет его горе так же неутешно и возвышенно: «… он сидел бесчувственно, бесчувственно держал ложку, и слезы, как ручей, как немолчно точущий фонтан, лились, лились ливмя на застилавшую его салфетку».
Итак — вместо «слезы, как река, лились» — еще поэтичнее: «как ручей», и еще усиление, еще более поэтично: «как немолчно точущий фонтан», не «лились», а уже «лились, лились ливмя». И тема эта завершается только в смерти, когда он не просто «умер», а «угас», и еще — со слиянием его образа с мыслью о ней, любимой, «угас, как она» (
Но и этого мало. Гоголь вводит специальный эпизод, назначение которого — еще более прославить, возвысить прекрасную любовь его героя, — да, именно прекрасную любовь, хотя речь идет, по словам самого Гоголя, о старике, «которого жизнь, казалось, ни разу не возмущало ни одно сильное ощущение души, которого вся жизнь, казалось, состояла из сидения на высоком стуле, из ядения сушеных рыбок и груш, из добродушных рассказов», — но ведь это именно «казалось», — а в этом именно старике открылась «такая долгая, такая жаркая печаль!» Здесь же Гоголь и дает свое противопоставление страсти и «привычки», причем «привычка» оказывается более глубокой и возвышенной. Это противопоставление развернуто в особую тему, — и оно проходит на более широкой идейной основе через всю повесть от первой до последней страницы ее.
Любопытно, что как раз в пору создания «Старосветских помещиков» Гоголь, видимо, думал о типах воплощения и выражения высокой любви в жизни и в литературе. 20 декабря 1832 года он писал А. С. Данилевскому: «Да зачем ты нападаешь на Пушкина, что он прикидывался? Мне кажется, что Байрон скорее. Он слишком жарок, слишком много говорит о любви и почти всегда с исступлением. Это что-то подозрительно. Сильная продолжительная любовь проста, как голубица, то есть выражается просто, без всяких определительных и живописных прилагательных, она не выражает, но видно, что хочет что-то выразить, чего, однако ж, нельзя выразить, и этим говорит сильнее всех пламенных красноречивых тирад». Думается, что это размышление Гоголя может служить прекрасным и точным комментарием к изображению привязанности Афанасия Ивановича к своей Бавкиде. Его смысл и значение подкрепляется и художественным сопоставлением «подозрительного» внешнего буйства страсти с «продолжительной любовью», которая проста, как голубица, — в самом тексте повести.
Непосредственно после сцены похорон Пульхерии Ивановны, после потрясающей лирики горя Афанасия Ивановича Гоголь пишет: «Пять лет прошло с того времени. Какого горя не уносит время? Какая страсть уцелеет в неровной битве с ним?» — и читатель после этих печальных вопросов-восклицаний автора готовится услышать о том, что и горе Афанасия Ивановича за пять лет ушло, потускнело, успокоилось. И читатель ошибается. Нет, горе Афанасия Ивановича, как и любовь его, победило время в «неровной битве», ибо высокий дух человека все побеждает. Но не сразу скажет об этом Гоголь читателю: он еще помучит читателя ожиданьем.
А здесь, сразу же за приведенными словами о силе времени, уносящего горе, Гоголь вдруг и без предупреждения вводит небольшую вставную новеллу, лишь глубоко внутренне соотнесенную с историей Афанасия Ивановича: «Я знал одного человека в цвете юных еще сил, исполненного истинного благородства и достоинств; я знал его влюбленным нежно, страстно, бешено, дерзко, скромно [это — любовь романтического и романического героя, стилистически доведенная до сверхмарлинизма, почти до абсурда алогичности: «дерзко — скромно»], и при мне, при моих глазах почти, предмет его страсти — нежная, прекрасная, как ангел, была поражена ненасытною смертию. [Стоит обратить внимание на книжность и романическую трафаретность определения возлюбленной и эпитета к смерти. ] Я никогда не видал таких ужасных
Далее повествуется о том, как этот трагический герой пытался застрелиться, — знаменитый врач «увидел в нем признаки существования» и вылечил его; «… но он в скором времени нашел новый случай и бросился под колеса проезжавшего экипажа. Ему растрощило руку и ногу; но он опять был вылечен. Год после этого я видел его в одном многолюдном зале: он сидел за столом, весело говорил петит-уверт, закрывши одну карту, и за ним стояла, облокотившись на спинку его стула, молоденькая жена его, перебирая его марки.
По истечении сказанных пяти лет после смерти Пульхерии Ивановны я, будучи в тех местах, заехал в хуторок Афанасия Ивановича…», и тут-то выясняется, что бурная страсть того романического столичного «современного» юноши — ничто перед «привычкой» украинского Филемона, что, не в пример горю героя вставной новеллы, горе Афанасия Ивановича победило время; тут-то и уясняется смысл и назначение самой этой новеллы, неожиданно вклиненной в рассказ об Афанасии Ивановиче и столь же неожиданно, без перехода или связки, уступающей место продолжению этого рассказа. Это — вставка контрастная, причем ирония, и ирония жестокая, адресована романической страсти в окружении карет, зал, карт и прочей «онегинской» атмосферы, а по контрасту укрепляется нравственная значительность душевной глубины чувства старичка, чуждого этому ложно-блистающему миру.
Этот контраст в данном, центральном для всей повести, месте, подчеркнутый и развернутый в виде вставной новеллы, однако присущ всему изложению повести от первой до последней страницы ее. Он намечен уже самой первой фразой ее: «Я очень люблю скромную жизнь тех уединенных владетелей деревень…», и далее сравнение их с дряхлыми живописными домиками, которые «хороши своею пестротою и совершенною противоположностью с новым гладеньким строением» и т. д. — то есть с казенщиной