Остраница поэтому не дан как реальное историческое лицо; он мелькнул в повести-поэме как эпическое имя, как отголосок героических песен; это Остраница дум, а не Остраница истории.

Не все ли равно, когда происходит действие «Тараса Бульбы» — в XV или XVII веке? Оно происходит в идеале, творимом поэтом XIX века, века Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича. Такие люди, как Тарас, Остап и другие, — были некогда, стало быть, они могут быть, а значит, и до́лжно, чтоб они были, и для Гоголя важно именно последнее. Поэтому его повесть не столько исторична, сколько утопична. Действительно, «любви к прошедшему», «влечения к прошедшему» в «Тарасе Бульбе» нет.

Как повесть, лишь иллюзорно историческая, «Тарас Бульба» стоит на переломе между романтической манерой и «натуральной школой». Именно романтикам было свойственно увлечение историческими, романами, повестями, поэмами, драмами, — но именно романтическая система мысли приводила к иллюзорности, фиктивности, декоративности исторического «колорита». Декоративен и иллюзорен этот колорит и у Гоголя. Но у него — иначе, чем у настоящих романтиков. В. Гюго сам сказал о своем «Соборе Парижской богоматери»: «Le livre n’a aucune prétention historique, si ce n’est peut-être de peindre avec quelque science et quelque conscience, mais uniquement par aperçus et échappées, l’état des moeurs, des croyances, des lois, des arts, de la civilisation enfin au XV siècle. Au reste ce n’est pas là ce qui importe dans le livre. S’il a un mérite, c’est d’être une oeuvre d’imagination, de caprice, de fantaisie».[30]

У Гоголя могучее видение могучего мира героев-запорожцев — не дело воображения, каприза, фантазии поэта, а назидательное поучение современности, принципиально обоснованное изображение нормы человеческого духа, притом нормы, объективно достижимой и доказуемой фольклором, из коего она, в сущности, и извлечена.

У Вальтера Скотта и его учеников иллюзорность историзма выражалась прежде всего в том, что герои, одетые в старинные костюмы, живущие в бытовых и даже социальных условиях, не сходных с современными автору, тем не менее чувствовали, думали, действовали совершенно так, как люди, современные автору; герои психологически и по типу своих действий приравнивались к читателям. У Гоголя совсем наоборот: герои призваны противостать всем складом своих характеров, действий, страстей современникам — Иванам, гибнущим в тине из-за «гусака»; эта противопоставленность современности, если угодно — патетическая экзотика героев «Тарасы Бульбы», могучих, ярких и красивых и в благе и в зле, даже в страстях, даже в варварстве века, даже в преступлении (Андрий), и составляет идейную основу «Тараса Бульбы».

Таким образом, «Тарас Бульба», хотя бы очень по-своему, все же соприкасается с романтизмом — иллюзорностью своего историзма, «идеальностью» своего содержания. Этим и объясняется то, что часто говорят о «Тарасе Бульбе» как о романтической повести, и говорят, конечно, не без существенных оснований. Взятая отдельно, повесть, действительно, романтична во многом. Но взятая в композиции «Миргорода», освещенная своим местом в книге между «Старосветскими помещиками» и завершающей сборник повестью о двух Иванах, поэма о Бульбе приобретает иной — и уже не романтический смысл, потому что она как бы обнаруживает эпическое, героическое не в мечте автора, а в потенциальной сущности рядовых русско-украинских людей. И в этом смысле внутренняя аисторичность этой утопической и якобы исторической повести-поэмы соотносится уже не с традицией Вальтера Скотта, или Загоскина, или Гюго, или даже Стендаля, а с грядущей традицией «натуральной» гоголевской школы (вплоть до мечты в снах Веры Павловны).

Это значит, что, помещая свою мечту и утопию в неопределенное прошлое, Гоголь видит перед своими глазами современность и ее нравственно-политические проблемы и задачи. Через «историческую» декорацию он стремится к современной теме и проблематике, и это «желанье быть писателем современным» не только в идейном смысле (что свойственно писателям всех эпох), но и в непосредственно тематическом смысле, — типично для всей его школы, для всей ведущей школы русской реалистической литературы 1840-1870-х годов.

От исторического романа Пушкина и его времени к остросовременной теме — такова тенденция движения и развития гоголевской школы в 40-х годах; эта тенденция привела к тому, что «исторические» жанры, господствовавшие в 1820-1830-е годы (тогда понятие романа почти слилось с понятием исторического романа), совсем отошли на задний план. Ученики Гоголя отказались от интереса к историческим жанрам прозы совершенно: Панаев, Григорович, Тургенев, Достоевский, Герцен, Гончаров и другие корифеи этой эпохи — все они творят вне исторического романа или даже повести. Это не означает, что они неисторически мыслят в литературе, наоборот; но они исторически мыслят о современности; «любви» же «к прошлому» у них нет; они напрягли все свое внимание в настоящее во имя будущего. Так романтическая повесть «Тарас Бульба», содержащая укор современникам, обращена к современности, которая, в свою очередь, предстает как искажение идеала, потенциально присущего ей же. Повесть же о ссоре двух Иванов — в единстве творческого сознания, создавшего «Миргород», и в единстве восприятия книги — выглядит как травести, почти как пародия патетических мотивов «Тараса Бульбы» или идеала «Вечеров на хуторе».

Травестийность самого изложения «Повести», вызывающая в искаженном виде образы героико- патетической литературы в качестве фона для комического бытового повествования, разлита во всем тексте ее. В ряде мест она обнаруживается особенно нарочито, напоминая традицию травестийных поэм XVIII — начала XIX века — В. Майкова, Осипова, Котельницкого, даже Шаховского и др. (едва ли необходимо напоминать, что пародийно-комическая поэзия, именно продолжающая традицию травестирования «высокой» патетики, была жива и порождала новые произведения и в 1820-х и еще в 1830-х годах, так что никакого архаизма, отставания или ретроспективности в травестийности гоголевской повести не было).

Так, например, уже в первой главе Гоголь как бы апеллирует к травестируемому Плутарху, давно и прочно освоенному школой той эпохи, особенно через всевозможных «Плутархов для юношества», — и порядком опостылевшему всем, прошедшим школьные мытарства: «Несмотря на большую приязнь, эти редкие друзья не совсем были сходны между собою. Лучше всего можно узнать характеры их из сравнения…» — и далее — комический «Плутарх». Или травестированная риторика «высоких» ораторских или поэтических описаний — совсем в духе пародийной традиции XVIII — начала XIX века (конечно, с совсем другим содержанием) вроде: «Не стану описывать кушаньев, какие были за столом! Ничего не упомяну ни о мнишках в сметане, ни об утрибке, которую подавали к борщу…» и т. д. (фигура «прохождения» или «умолчания»), или: «В одно и то же время взглянул и Иван Никифорович!.. Нет!.. не могу!.. Дайте мне другое перо! Перо мое вяло, мертво, с тонким расчепом для этой картины!» (фигуры перерыва и восклицания); при этом — комическая «реализация» традиционно-поэтической метонимии «перо», приводящая к столкновению «поэтического» — перо вяло — с вещественным — с тонким расчепом).

Может быть, особенно показательно введенное в «Повесть» изображение украинской ночи, довольно нарочито травестирующее лирико-патетические пассажи на эту же тему самого Гоголя, памятные по «Вечерам на хуторе» и вновь отразившиеся затем в «Тарасе Бульбе». Незачем напоминать авторский монолог из «Майской ночи» («Знаете ли вы украинскую ночь?..»); в повести о двух Иванах — тоже авторский монолог, вводящий в сцену ночной вылазки Ивана Ивановича с целью низвержения гусиного хлева его соседа и врага: «Настала ночь… О, если б я был живописец, я бы чудно изобразил всю прелесть ночи! Я бы изобразил, как спит весь Миргород; как неподвижно глядят на него бесчисленные звезды; как видимая тишина оглашается близким и далеким лаем собак [так травестийно разрушается иллюзорность патетики; далее — все время срывы от патетики в низменную «реализацию»]; как мимо их несется влюбленный пономарь и перелезает чрез плетень с рыцарскою бесстрашностию» [рыцарь — пономарь; стена — плетень;[31] героизм — любовные шашни сельского селадона; пародийность вплоть до комически звучащей «высокой» огласовки формы — «бесстрашностию»] — развернутый обширный период с анафорой «я бы изобразил… я бы изобразил». Ср. с этим ночные пейзажи «Тараса Бульбы» — хотя бы ночи в степи (глава II), или же ночь в лагере под Дубно, где и «июльская чудная ночь обняла воздух», и «на небе бесчисленно мелькали тонким и острым блеском звезды», и где ряд вещественных деталей (возы с висящими мазницами, облитыми дегтем и т. п.) и даже «густой храп спящего воинства» не нарушают величественного и могучего колорита картины. В первой же

Вы читаете Реализм Гоголя
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату