Самойловича, по дилижансу; и эти соседи, пошлые обыватели, тупые реакционеры, представители гнусных сил общества, даны с помощью той же гоголевской метонимии: один — усы, другой — брови и т. д., причем то, что дано у Гоголя, так сказать, мимоходом, развернуто Салтыковым и легло в основание целой сцены; например: «Да уж что тут? — говорили, между тем, усы, еще таинственнее и ударяя себя при этом кулаками в грудь…»; «И усы, действительно, показали немелкого разбора голую ладонь…»; «Так вы тоже бюрократ? — спросил портфель, оправившись от первого ошеломления…»; «А я вам скажу, господа, что все это вздор! совершенный вздор! — загремела венгерка…»; «И венгерка тоскливо покачивала головою…»; «Усы жалобно замычали…»; «О, ваше замечание совсем справедливо! ваше замечание выхвачено из природы! — отозвались брови, — голод, голод и голод, вот моя система! вот мой образ мыслей…»; «Очевидно, что слова «так сказать» были сказаны бровями единственно для красоты слога и что на самом деле брови ни капли не сомневались насчет выхвачения из жизни глубокомысленного замечания усов…»; «Усы задумались…»; «Усы и брови вышли из кареты» — и т. д. и т. д. Как видим, подобно гоголевскому носу, усы и брови Салтыкова (ср. усы и бакенбарды в «Невском проспекте», брови в «Мертвых душах») имеют кулаки, грудь, ладони, головы, мнения, голоса, ездят в каретах и т. п. И все же они не
Между тем никакой фантастики в повести Салтыкова нет. Нет ее и у Гоголя — то есть нет в смысле какого бы то ни было покидания почвы вполне реальной общественной и «естественной» действительности. Иное дело, что с точки зрения Гоголя сама-то эта действительность — нелепость. Об этой нелепости и говорится в «Носе» вполне прямо, реально и, разумеется, реалистически, как и во всех других петербургских повестях. Поэтому-то ученики Гоголя смогли, сохраняя метод Гоголя, обходиться без его «фантастики» в пору успехов «натуральной школы»; и поэтому же позднее тот же Салтыков смог так естественно в искусство натуральной школы вновь ввести сатирическую «фантастику», вплоть до фаршированной головы, органчика и многого в том же роде.
Отмечу попутно, что журнальная проза натуральной школы легко и принимала гротескно-сатирические мотивы, и обходилась без них, и допускала фантастику реального, и могла жить без нее; потому что принцип здесь был вовсе не в фантастике, а, наоборот, в прямой последовательной образной реализации отрицания действительности и соответственного строя понятий. Раз ты признал, что уклад жизни, тебя окружающий, нелеп, противоестествен, — то и вырази это прямо в образах; «
Пушкин глубочайшим образом изучал, изображал и
Что же касается «Запутанного дела», то оно вообще и по теме, и по манере, и по слогу прямо зависит от петербургских повестей Гоголя (как, впрочем, и ряд других произведений натуральной школы). Салтыков лишь заостряет, как бы доводит до предельного развития ряд элементов гоголевской манеры. Между тем ведь «Запутанное дело» — вещь явно радикальная, напитанная уже идеями утопического социализма и отчасти революционной устремленностью, и не без существенных оснований она взволновала начальство. Значит, гоголевская манера, система образов, воспринятая Салтыковым у Гоголя, по существу своему и объективно несут в себе идейный заряд «разрушительных» идей, тех идей, которые в развитии своем приведут к открытому радикализму и демократизму. Так, не только метонимию усов и бровей развивает Салтыков, но он доводит до конца смысл бунта гоголевского Поприщина. В первой главе «Запутанного дела» Иван Самойлович как бы пересказывает монолог-запись Поприщина от 3 декабря. «Что ж из того, что он камер-юнкер… Я несколько раз уже хотел добраться, отчего происходят все эти разности. Отчего я титулярный советник, и с какой стати я титулярный советник? Может быть, я какой-нибудь граф или генерал…» и т. д. — записывал Поприщин. «Отчего другие живут, другие дышат, а я и жить и дышать не смею?»; «Ведь хоть бы этот князь! — думал он, — вот, он и счастлив и весел… Отчего ж именно он, а не я? Отчего бы не мне уродиться князем?» — это уже слова и мысли Ивана Самойловича. И опять «бунт» Поприщина, разрастаясь и углубляясь в истории Ивана Самойловича, становится настоящим восстанием мысли, революционизируется, — что, в свою очередь, выявляет радикальные возможности, заложенные в гоголевских повестях.
В «Носе» Гоголь протестовал против порядков жизни, его окружавшей, образно как бы доводя до абсурда то, что
Кстати здесь же заметить, что гоголевская трактовка темы безумия решительно противостоит трактовке этой темы у современных ему романтиков. Правда, именно они сделали тему безумия модной. Но для них безумие — это прежде всего выход за пределы узких, объективных, сковывающих произвол личности и ее фантазии рамок разума. Разум объективен; разум предписывает индивидуальному духу законы обязательной для него логики, доказательности, незыблемости; разум — это закон; для романтика разум — это иго. И вот появляется целая галерея вдохновенных безумцев, воспетых романтиками, безумцев — поэтов духа, стоящих выше толпы с ее низменной разумностью; здесь и стихи (поэма Козлова «Безумная», стихи разных поэтов о безумном Тассо), и в особенности проза — повести В. Одоевского (например, повести о Пиранези и др.), Н. Полевого, и драма — «Торквато Тассо» Кукольника и др. Безумие очень импонировало и Гофману.
Всей этой моде на сумасшедших, выразившейся так явно, например, в названии повести Полевого «Блаженство безумия», противостоял прежде всего Пушкин. «Не дай мне бог сойти с ума, Нет, лучше посох и сума» и т. д. Культ ума, разума навсегда остался для него незыблем. В «Пиковой даме» безумие есть следствие страшного зла денежного наваждения, губящего людей и низвергающего в бедствия Европу. В то же время безумец Германн — романтик, как бы квинтэссенция самой исторической сущности романтизма начала XIX века. Безумие Евгения в «Медном всаднике» — опять следствие социальных причин, и оно — гибель духа.
Гоголь и в этом частном вопросе близок к Пушкину; его безумец, Поприщин, не поэт, не вдохновенный фантазер-мечтатель, а попервоначалу и сам пошляк, типичнейшее проявление низменнейшей среды «филистеров»-обывателей. И безумие у Гоголя показано не как прорыв свободного духа в сферу