внимательно слушали все.
Он стоял, искривись толстым телом, не отрывая руки от кресла.
– Я буду краток, – рокотал он уверенно и твердо, – вмешательство в ход стихии социальных масс считаю гибелью. Мы помогали революции выйти из глухих берегов, она разливается. Мы должны заботиться, чтоб не быть оттертыми ею. Я шел с партией, отдавая свою жизнь. Теперь пора многое пересмотреть из программного и тактического багажа. Говорю, как будет достигнута конституция, стану последовательным легалистом. Что ж касается, чтоб держать под ружьем Б. О. – это слова. Держать под ружьем Б. О. нельзя. Я выслушал членов ЦК, и беру на свою ответственность: – боевая организация распущена!
Азеф грузно сел и взял с пепельницы недокуренную папиросу.
2
Когда кончилось собрание, крайне взволнованный Савинков подошел к Азефу.
– Что это значит, ты распустил Б. О.?
– А ты не слыхал все эти разговоры? Как же можно вести дальше дело? – Азеф ласково улыбнулся, похлопывая Савинкова по плечу:
– Не кручинься, барин, найдем работу.
К ним подошел Чернов.
– Иван, пойдемте закусим в «Либерте».
– Пойдем, Павел Иванович, выпьем за упокой Б. О. – гнусаво проговорил Азеф.
Чернов, Савинков и Азеф сидели в красноватом ресторанчике «Либерте». Красноват он был от красных лампионов, от пола, затянутого красным сукном. Стол был дальний. Народу в ресторане не было. Если не считать женщину и мужчину, целовавшихся в полутемной кабине.
– Ну и манифестик! Весь день проболтались, не заметили даже, что не ели. Это вам скажу манифестик! Настоященский! – говорил Виктор Михайлович.
Азеф ел, не слушая.
– Да, интересное времячко. Сам в Россию поеду, своими глазами прикину, как это выходит. Вести то хороши, да свой глаз ватерпас.
– Если будет настоящая конституция, нам работать не придется, – прохрипел Азеф, выплевывая жилы на тарелку.
– Что ты, Ваня, в таком пессимизме, кто же работать-то будет, а?
– Кадеты. Нас ототрут.
– Чудишь, толстый, чудишь, – проговорил Чернов. – Хотя знаешь, тебя кой кто из товарищей уже назвал: «кадет с бомбой».
– Вот увидишь.
– Нет, какую чудовищную ошибку совершает ЦК! Вы поймете это через полгода, через год, уверяю вас. Но тогда будет уже поздно, – говорил бледный, взвинченный Савинков.
– А вы всё о своем? Кто про что, кузнец про угли. Преувеличиваете, Павел Иванович, преувеличиваете, голубок. Ошибки не сделано. Правильно поступлено. Разумно, хладнокровно, хотя конечно… без эстетики… – улыбнулся Чернов.
– Дело тут не в эстетике, Виктор Михайлович, а в здравой политике. Бросаете террор, когда он нужнее всего. А если хотите насчет «эстетики», то скажу вам, что боевое дело надо понимать. Сейчас создалась боевая, а через год может ее и не создадите. Люди сжились, сработались, верят друг другу. Да наконец, люди отдали себя террору, а теперь что же? Писарями сделаете? У нас к террористу такое отношение – болезненно засмеялся Савинков, – нужен, иди, бей, взрывай, подставляй лоб, нужда кончилась – ко всем чертям, с тобой не считаются, а то, что может с бомбами свою душу выкинул, не в счет, сдачи не дается.
– Ах душа-душа, душа-то может она и хороша, да когда живет не спеша, кормилец, Борис Викторович. Дело тут у вас вижу не столько революционное, партийное, сколько личное, голубчик. Ну что же, личные драмы конечно, всякие бывают, ну влюбились в бомбошку и расставаться жалко, – смеялся Чернов, – а расстаться, хоть может и временно, а нужно, ничего тут не поделаешь. Дело то уж слишком ясное: – самодержавие, борьба, поэзия, романтизм жертвы, будить героизмом массы, это всё, батюшка, понимаем, дело неплохое к тому же красивое, прямо говорю красивое дело, за то и ореол носите «герой, мол», даром он ореол-то тоже не дается. Но вот открылись новые горизонты, вы и пасуете, бомбошку-то бросить жаль, жаль расстаться то с ней и с ореолом. Вы меня уж по дружбе то простите, ореол то вещь тоже притягательная, чего уж там говорить – все мы люди, все человек, рисовали поди красивую смерть, смерть за Россию, как Егор, как Иван, да… нет уж ничего тут не поделаешь. А насчет того чтобы в Зимний то вторгаться, взрываться с динамитными поясами, так это же такая отчаянная романтика, что ужас! Понимаю, конечно, хочется вам эдакое динамитное кресчендо произнести, без него, чудится, клякса выйдет, но это всё ни к чему, пустенькое предложение, личная драма, личная…
После плотной еды Азеф ковырял в зубах зубочисткой. Трудно было понять, слушает он или нет. Азеф смотрел в одну точку на сиденье пустого стула.
– Ну, хотя бы и личная – говорил Савинков, – понимаю, что ЦК всех личных драм на учет взять не может. Но дело то в том, что личная драма, как вы говорите, – драма всех боевиков, а их человек 50 в наличии, людей довольно надо полагать решительных, людей террор бросать не желающих. Скажите вы вот мне, что же я и товарищи должны теперь делать? Убить Дурново? Запрещаете. Убить Витте? Запрещаете. Убить Николая? Тоже, оказывается не ко времени. Так что же? – развел руками Савинков. – Может одного вы мне всё-таки не запретите? Подойти на улице к какому-нибудь жандарму Тутушкину и всадить в него последнюю пулю! Это ведь карт вашей игры, надеюсь, не смешает? А на мельницу революции всё же вода! Тутушкин не Дурново, не Витте, не царь всероссийский, пройдет незаметно, для меня же по крайней мере не будет изменой всему прошлому.
– Тут уж, ответить не берусь, дело ваше, хозяйское, – заливисто захохотал Чернов и потребовал рюмочку бенедиктину.