ее в шар. Но воздух уже стек с углов. Углы были ярче всего желтого цвета. Желтое время от времени меркло, подернувшись прозрачной красной пленкой, но тут же остывшие пласты рушились, обнажая сияющие недра.
И на углах и на ребрах шло беспрерывное движение, словно кто-то месил и перелопачивал огненное тесто.
А на гранях, где скопился воздух, шевелились цветные синие и оранжевые — языки пламени. Может быть, там горели метан и водород, а может быть, и не было никакого горения — газы нагрелись и светились, как на Солнце.
Мир разглядывал все это с удивительным спокойствием. Даже находил сравнения. Даже какие-то стихи составлялись у него в голове:
Рифмы он не стал подбирать. Поймал себя на нелепом стихотворстве и усмехнулся. Рифмовать за десять минут до смерти? Смешная вещь — привычка.
Надеялся ли он? Пожалуй, надеялся. Человеку трудно отказаться от надежды, даже если он приговорен безапелляционно… А вдруг пронесет? Авось вывезет? Астрономы на Ариэле опытные, математика — наука точная, машина считает безошибочно… но вдруг… Ведь расчет велся по формулам Ньютона, по поправкам Эйнштейна, в соответствии со всемирным законом тяготения. Но как раз поле тяготения и разорвано сегодня…
— Как вы думаете, “ум”, может, вынесет нас?
— Не знаю, дружок, едва ли. Могу обещать только, что смерть будет легкая. Взаимная скорость — двадцать пять километров в секунду. Удар, взрыв, и все обратится в пар. Мы тоже — в пар.
— Я обращусь в пар? — Миру не верилось.
С напряженным вниманием он смотрел в окно. Наверно, так смотрит капитан потерявшего руль судна. Вот его несет на скалы. Сейчас ударит… А может быть, там пролив, безопасная бухточка, лагуна за рифами? Бывает же такое…
Огненное знамя превратилось в занавес, встало пологом от гор до гор. Из-за полога высовывались языки, и каждый больше предыдущего. И вот уже полога нет вообще, только языки на горизонте — громадные, разнообразные, изменчивые, как всякое пламя. Пляшут над черными горами огненные змеи, колышутся огненные пальмы, взвиваются огненные фонтаны… и вдруг один из них, самый высокий, перехлестнув через ближайшую гору, накрывает здание радиостанции.
Извечно безмолвный Ариэль наполняется гулом и воем пламени. Шумит, свистит, ревет и грохочет огненный вихрь.
И Мир понимает: “Это конец!”
Ариэль уже в огне — в чужой атмосфере. Как только он дойдет до плотного дна — взрыв. Смерть!
От всей жизни осталась минута или полминуты.
И сделать ничего не сделаешь. Даже “ум” Далии ничего не предлагает. Вот он сидит, уставившись в окно, лицо красное, словно в крови. Бессилен, словно руки связаны. В героическом двадцатом бывало так: фронт побеждает, а тебя возьмут в плен враги — люди с бессмысленными глазами, тупые, как программные кибы, свяжут, скрутят, приставят к стенке, прицелятся. И вот она, смерть, — в черном зрачке автомата. Смотришь на нее… и поешь.
И Мир запел. Запел старый, трехсотлетней давности гимн героического двадцатого века. Пел стоя, держа руки по швам, старательно выговаривая забытые, потерявшие смысл слова о рабах, проклятьем заклейменных.
Потом он заметил, что “ум” Далин тоже стоит рядом с ним и тоже поет, перекрикивая вой пламени. А пламя вес жарче и светлее, взметаются вспышки, снаружи грохочет и стреляет — взрываются двигатели застрявших на дороге киб.
— “Это есть наш последний и решительный бо-о-ой!” Юноша пел, и пел старик. Так встречали смерть люди. Человек может погибнуть, он смертен, но сдаваться ему не к лицу, потому что он Человек из племени победителей. Он гибнет, а племя побеждает.
Они спели первую строфу и припев, а пламя все ревело за окном. Потом оно стало тускнеть, темнеть, Сквозь него начал просвечивать силуэт железных гор… потом показалось черное небо с багровыми тучами.
— Поздравляю тебя, Мир, — сказал Далин. — Жить будешь.
Мир продолжал петь, торжествуя. Голос его гремел в ватной тишине Ариэля. За помутневшим окном виднелась закопченная дорога, на ней — оплавленные кибы.
— Вот мы и воспрянули, — улыбнулся Далин. — Садись к передатчику. Мир, ты у меня один за четверых. Обсерваторию вызывай, потом штаб, потом ракетодром… надо узнать, кто жив.
Мир сел на место Юны, застучал ключом. Далин, стоя сзади, обнял его за плечи.
— Дела, Мир! У живых много дел. После Ариэля вызовешь ракеты. Четырнадцать групп, есть с кем поговорить. Ну, и мы не засидимся. Получим с Земли ракету, будем облетать всех по очереди. Любишь путешествовать, Мир? Или отправить тебя на Драму к Анандашвили?
Мир понял, о чем идет речь.
— Но Юна любит вас, — сказал он.
Далин похлопал его по плечу:
— Женщины, друг мой, торопливы в чувствах. Это у них пережиток, от прабабок, которые отцветали к тридцати годам. У Юны сотни лет молодости. У нее есть время разобраться, она разберется еще.
В радиоприемнике послышался частый писк. Отвечала обсерватория, отвечали убежища штаба и ракетодрома. Все живы. Уцелели. Отсиделись в герметических помещениях.
— Поздравляю с жизнью, — велел передать “ум”. — На всякий случай сидите в убежищах до завтра. Завтра свяжемся.
Завтра!
Первый день творения заканчивается.
Завтра будет уже второй день в истории четырнадцати человеком созданных планет.
Мы — с переднего края
Одно я не понимаю, папа: как люди сделали всю эту Землю?
— Алые облака на черном фоне! — воскликнул режиссер. — Муза, это чересчур. Всегда вас тянет на условность!
Он выражал сомнение, возмущался и негодовал на миниатюрном радиобраслете. Гнев на крошечном личике казался немного смешным. И молодая художница снисходительно, как ребенку, ответила изображению:
— В искусстве всегда есть условность, вы сами мне объясняли. Когда плоские фигурки на экране телевизора в нашем присутствии объясняются в любви, это условность. Но мы привыкли к ней с детства и не замечаем. Волнуемся, переживаем, глядя на условные тени. Алые облака условны. Но красное будоражит, тревожит, настораживает, черное — навевает уныние. Макбет — черно-красный, так я его