привез усе, што душа просила. Не нада меня обижать… — И заплакал. Я тут же подбежала, крепко обняла папу и сурово посмотрела на маму. Ей было неловко.
Дошла очередь и до маминой лисы.
— Идем усе в фотографию, и хай фотограф нас усех запечатлить у всем богатом. Ну а потом вже продадим.
Осталась фотография, где мама с лисой, папа в красивом двубортном сером костюме, в руках у мамы аккордеон, который напрокат давал фотограф, папа на фоне своего баяна, а я с чубчиком и с маленькой гармошкой в руках.
Утром папа будил меня в школу:
— Вставай, моя ластушка, нада иттить грызть гранит науки… Ув обязательном порядке нада получать образование, штоб ты не была, як я. Моей богиньке, моей клюкувке, ничегинька нима кушыть. Ах ты ж, в триста богов…
Он давал мне в школу банку каши, которую я съедала на первой же переменке, и, вытирая слезы, стоял около ворот, пока я не скрывалась за углом. Вот счастье! Приду домой, а папа меня ждет!
Папа настойчиво ходил, искал работу, но безуспешно. А не работать он не мог. Он должен был что-то делать — пусть не по специальности, но обязательно работать! И однажды он все-таки ее нашел. Пришел счастливый: «Завтра, прямо з утра, выхожу на работу, Лель. Устроився у библиотики Короленко. И не как-нибудь, а завхозом!» Папе так нравилось слово «завхоз» — заведующий всем хозяйством! Мама осторожно заметила, что это не так просто, можно запутаться в счетах.
— Ну, ето если работать нечестно. А я человек благородный, делу преданный усею душою, што там гаварить. Ну, Леличка, у меня и крошки не пропадеть…
— Ну, смотри, — сказала мама.
А папа мне моргнул:
— Завидуить, дочурка, што мне кругом почет и уважение, што я теперь завхоз.
Какие у папы были обязанности, никто не знал, но только мы с мамой целыми днями помогали ему сортировать книги, которыми были забиты все подвалы библиотеки до самого потолка.
Папа рьяно взялся за запущенное хозяйство. Но разложить книги в стопки, по шкафам было далеко еще не все.
Скоро папа без мамы вообще ничего не соображал. Только и слышалось:
— Лель, а ето куда? Лель, а з етим што делать? И как ты усе помнишь — куда што? Лель, погавари ты з начальством, у тибя ета лучий выходить. Не, дочурочка, мама, як захочить, усе чисто соображаить. Усю библиотеку у порядок привела. Я ще тока название книжки разбираю, успомню пока, а де етый писатель у нас лежить, а мама вже целую гору разобрала. Да што там, галава, одним словум.
Так папа и мама за одну зарплату вдвоем приводили в порядок библиотеку. А голод был все нестерпимее — в тот год был редкий неурожай.
Больше всех не выдерживал и страдал папа. «Ну як же вы терпите? Не могу, аккынчательно присох, кишки трищать».
Мы с мамой за войну привыкли, а папа на фронте не голодал, получал паек. На нас смотрел с любопытством — не жалуемся и смеемся еще.
— Марк, это разве голод? Есть каша, хлеб по карточкам, что ты? Ты бы видел, как мы жили, когда вообще ничего не было — ни еды, ни воды, ни дров. На улице мороз. Хоть ложись и помирай! А это… жить можно.
— Бедная моя дочурочка! Што у жизни пережила, а ще и жизни не видела…
И зародилась у папы мысль поехать в свою родную деревню.
— Лель, там картошка есь. Можа, и мясца привезу.
Мама молчала.
— Нада, Лель, зъездить мне на родину. Сколько лет я у диревни не быв? Ето, считай, года с двадцать восьмога… Грех! И дочурочку свою усем покажу, хай увидить дочурка, где папусик родився. Ще батька мой живеть, брат Егор… Та много ще родичей.
ДЕРЕВНЯ
В деревню папа всем повез подарки. Он взял и свои часы, и свой костюм серый двубортный, который маме жалко было продавать. Но больше всего ее интересовало, кому он подарит черный фрак с атласными лацканами.
— Марк, котик, хочется посмотреть, кто в деревне наденет фрак с хвостом, хи-хи-хи… куда он в нем пойдет? Коров пасти? Хи-хи-хи! Тебе он не нужен, а в деревне… Хи-хи-хи.
— Вот она, дочурка, «симановщина». Ух-х, якая порода вредная!
Всю войну папа мечтал, как мы с ним вдвоем будем выступать: он во фраке, а дочурка в блестящем платье.
Поезд нас довез до Смоленска, потом ехали на другом поезде до Ярославля, потом на попутном грузовике, потом на подводе… и еще пешком десять километров.
Папа то шел быстро, задыхался: «Засхлебаюсь, аккынчательно», то останавливался, преображался, становился незнакомым, жадно смотрел вокруг, плакал…
— Вот ету деревеньку немцы спалили. И людей усех. Эх, дочурка, якая у меня здесь была ухажерка. Феня… такая пава. Ах ты ж, мамыньки родныи…
— Пап! А это еще до мамы было? Да?
Он посмотрел на меня внимательно, в его душе происходила борьба — рассказать или нет?
— Пошли дальший. Давно було, ще я хлопцем быв.
Значит у папы есть от меня тайна…
— Ипыть! Моя же ты дорогенькая. — Мы подошли к речушке. Ипуть — узкая, заросшая, с пробивающимся сквозь грязный талый снег сухим, жалким камышом.
— Як пойдешь удоль Ипыти, то вокурат упрешься у Брянский лес. А там, дочурка, иде начинается лес, там и стоить Дунаевщина.
Когда пришли в Дунаевщину, уже смеркалось. Здесь была одна улица — по обеим сторонам хатки-пятистенки. Улица упиралась в колхозные строения: контору, гумно, амбар. Соседние деревни, как я узнала потом, — Сморкачевка, а через речку Ипуть, на горке — Палым. Радио было только в колхозной конторе, кино показывалось раз в месяц в Палыме.
На улице никого — все в домах. Папин брат Егор писал, что немцы сожгли их старую хату и теперь вот пришлось выстроить новую пятистенку на старом месте. Папа эту хатку узнал сразу.
Он постоял у крыльца, взвалил на плечи деревянный чемодан, незаметно перекрестился, что-то прошептал и сказал: «Ну пошли, што будить, то и будить». Он взял меня за руку, и мы вошли в сени. В сенях, рядом с нами, замычала корова. Как же они живут совсем рядом с коровой? Мы вошли в избу. В комнате темно. Свет шел из кухни — там стучали посудой. Опять промычала корова, и дверь скрипнула. Я села у входа на лавку.
— Ну, здорово, сынок, здорово, невлюддя. Думал, помру и не свидимся, — раздался голос из темного угла. Тут же из кухни, распахнув полотняные занавески, выскочила женщина с большим животом. За ней следом семенил босиком, в одной короткой рубашке, мальчик лет двух. Женщина бросилась не к нам, а в угол, откуда раздался этот сиплый голос, срывающийся на высокие ноты.
— Батя, батя, успокойтеся. Сейчас я лампу принясу. Ето Марка ваш приехал, Ягор говорил, что Марка с городскою дочкую приедить, — суетилась женщина вокруг «бати», словно боялась его. А к нам и не повернется. Из темноты снова послышался кашель, кряхтение, пересыпаемые крепкими словечками. Я увидела огонек раскуренной трубки. Женщина внесла большую керосиновую лампу. Двигалась она быстро, несмотря на необъятный живот, и так же быстро за ней шлепал мальчик с простертыми руками, хватая ее за юбку,
— Марка, что ты стоишь коло порога? Заходи у хату, садися. Сейчас Ягор придеть. Батя! Марка!.. Батя!.. Марка…