По поводу этого слова «бюджет» приходит в голову одно соображение. Ныне, в 1852 году, епископы и советники кассационного суда получают пятьдесят франков в день, архиепископы и государственные советники, первые председатели суда и старшие прокуроры — шестьдесят девять франков в день, сенаторы, префекты и дивизионные генералы — восемьдесят три франка в день, председатели секций Государственного совета — двести двадцать франков в день, министры — двести пятьдесят два франка, а монсеньер принц-президент, включая сумму, отпускаемую ему на содержание королевских замков, получает в день сорок четыре тысячи четыреста сорок четыре франка сорок четыре сантима. Восстание 2 декабря было поднято против «двадцати пяти франков»!
V
Свобода печати
Мы видели, что представляет собой законодательство, что представляют собой управление и бюджет.
А правосудие? То, что некогда именовалось кассационным судом, ныне превратилось в отдел регистрации при военных советах. Солдат, выходя из кордегардии, пишет на полях свода законов: «Я желаю!» или: «Я не желаю!» Везде и всюду распоряжается капрал, а суд только скрепляет это распоряжение. «А ну-ка, подбирайте ваши мантии — и шагом марш, а не то…» Отсюда эти приговоры, аресты, эти чудовищные обвинения! Какое зрелище представляет собой это стадо судей, которые плетутся по дороге беззакония и срама, сгорбившись, опустив голову, покорно подставляя спину под удары прикладов!
А свобода печати? Что об этом сказать? Не смешно ли даже произносить эти слова? Свободная пресса, честь французской мысли, освещавшая сразу со всех точек зрения самые разнообразные и важные вопросы, бессменный страж интересов нации — где она ныне? Что сделал с ней Бонапарт? Ее постигла та же участь, что и свободную трибуну. В Париже закрыто двадцать газет, в департаментах — восемьдесят; всего уничтожено сто газет. Иными словами, если подходить к вопросу только с чисто материальной стороны, бесчисленное количество семейств осталось без куска хлеба. Это значит — поймите это, господа буржуа! — сто конфискованных домов, сто жилищ, отнятых у хозяев, сто купонов ренты, вырванных из книги государственного долга. Полное тождество принципов: задушить свободу значит уничтожить собственность. Пусть безмозглые эгоисты, рукоплескавшие перевороту, призадумаются над этим.
Вместо закона о печати издается декрет, султанское повеление, фирман, помеченный и скрепленный императорским стременем; система предостережений. Нам ли не знать этой системы? Мы ежедневно видим ее в действии. Только эти люди и могли придумать нечто подобное. Никогда еще деспотизм не проявлял себя с более грубой и тупой наглостью, чем в этом запугивании завтрашним днем, которое угрожает расправой и предваряет ее, — подвергает газету публичной порке, прежде чем ее прикончить. При этой системе правления глупость поправляет жестокость и умеряет ее. Весь закон о печати может быть резюмирован в одной строке: «Разрешаю тебе говорить, но требую, чтобы ты молчал!» Кто же царствует над нами? Тиберий? Шахабахам? Три четверти республиканских журналистов изгнаны и высланы, остальные, преследуемые смешанными комиссиями, разбежались кто куда, скитаются и скрываются. Там и сям, в четырех или пяти уцелевших газетах, в четырех или пяти независимых, но взятых на заметку журналах, над которыми занесена дубина Мопа, пятнадцать или двадцать журналистов, мужественных, серьезных, честных, прямодушных, неподкупных, пишут с цепью на шее и с колодкой каторжника на ноге. Талант — под стражей двух часовых, Независимость — с заткнутым ртом, Честность — под караулом, — и Вейо, который кричит: «Я свободен!»
VI
Нововведения по ча сти законности
Печать имеет право подвергаться цензуре, право получать предупреждения, право быть прикрытой на время, право быть уничтоженной вовсе. Она даже имеет право быть отданной под суд. Какой суд? Участковой камеры. Что это за камера? Исправительная полиция. А где же наш превосходный суд выборных и проверенных присяжных? Это уже устарело. Мы теперь шагнули далеко вперед. Суд присяжных остался позади, мы возвращаемся к судьям, которые назначаются и утверждаются правительством. «Подсудимый наказуется скорее, и результаты получаются более действенные», как выражается знаток своего дела Руэр. К тому же оно и удобнее! Вызовите обвиняемых: исправительная полиция, шестая камера; первое дело, подсудимый Румаж, жулик; второе дело, подсудимый Ламенне, писатель. Это производит превосходное впечатление, приучает буржуа не делать различия между жуликом и писателем. Конечно, явное преимущество! А с точки зрения практической, с точки зрения «нажима» — вполне ли уверено правительство, что суды эти так уж хороши? Уверено ли оно, что шестая камера лучше, чем добрый старый парижский уголовный суд, где председательствовали хотя бы такие подлецы, как Партарье-Лафос, или ораторствовали такие мерзавцы, как Сюэн, и такие пошляки, как Монжи? Можно ли твердо рассчитывать, что судьи из исправительной полиции будут еще подлее и презреннее, чем те? Будут ли эти судьи, как бы им хорошо ни платили, работать лучше, чем старый взвод присяжных, над которым вместо капрала начальствовал прокурорский надзор, который изрекал обвинения и произносил приговоры с точностью, с какой заряжают ружье по команде на счет двенадцать, так что префект полиции Карлье говорил, посмеиваясь, знаменитому адвокату Дем…: «Присяжные! Вот идиотское заведение! Если на них не нажмешь, они никогда не вынесут обвинительного приговора, а только нажми — всегда выжмешь из них то, что надо». Пожалеем же об этом честном суде присяжных, которых выжимал Карлье и которых выжил Руэр.
Это правительство само знает, что оно безобразно. Оно страшится своего портрета, а в особенности избегает зеркала. Оно, как филин, прячется в темноте; если его увидят, оно умрет. А оно желает существовать! Оно не терпит, чтобы о нем рассуждали, не допускает никаких разговоров о себе. Оно заткнуло рот французской печати, — мы видели, как это было сделано. Но заткнуть рот печати во Франции — это еще полдела; нужно заставить молчать и заграничную прессу. Пробовали затеять два процесса в Бельгии — один против газеты «Бюллетен Франсе», другой против газеты «Насьон». Честный бельгийский суд присяжных не признал их виновными. Это неприятно. Что же придумали? Ударили бельгийские газеты по карману. У вас есть подписчики во Франции? Если вы будете нас «обсуждать», мы не пропустим вас во Францию. Хотите, чтобы вас пропускали? Угождайте нам. Пытались припугнуть и английскую прессу: если вы будете нас «обсуждать», — вопрос ставится категорически: не желаем, чтобы нас «обсуждали», — мы выгоним из Франции всех ваших корреспондентов. Английская пресса в ответ на это рассмеялась. Но это еще не все. За пределами Франции есть французские писатели; они в изгнании, следовательно, они на свободе. А что, если они заговорят? Что, если они вздумают писать, эти демагоги? Ведь они вполне способны на такую штуку! Надо им помешать. Но как? Заткнуть людям рты на расстоянии не так-то легко. У Бонапарта не такая уж длинная рука. Попробуем, однако, — затеем против них процесс там, где они находятся. Допустим. Но ведь судьи свободных стран могут решить, что эти изгнанники представляют собой справедливость, а бонапартистское правительство — беззаконие. Эти судьи поступят так же, как бельгийский суд, — признают их невиновными. Тогда можно попросить дружественные правительства изгнать этих изгнанников и выслать этих высланных. Допустим. Но в таком случае эта изгнанники отправятся еще куда-нибудь, они всегда найдут какой-нибудь уголок на земном шаре, где им можно будет говорить свободно. Как до них добраться? Руэр стакнулся с Барошем, и они вдвоем нашли способ: состряпали закон о преступлениях, совершенных французами за границей, и втиснули туда статью о «преступлениях печати». Государственный совет утвердил, а Законодательный корпус не пикнул. Теперь это уже совершившийся факт: если мы окажем слово за пределами Франции, нас будут судить во Франции; приговаривать — на всякий случай, на будущее! — к тюремному заключению, к штрафам, к конфискации.