Мы присутствуем сейчас при ужасном явлении — торжестве смерти. Считалось, что смерть побеждена. Считалось, что она побеждена в законодательстве, что она побеждена в дипломатии. Уже виднелся конец смертной казни и наемных армий. В 1793-м один год господства гильотины был грозным ответом на двенадцать столетий монархического правления, при котором свирепствовали виселица, колесование и четвертование; после революции можно было надеяться, что эшафот себя исчерпал. Затем наступила пятнадцатилетняя полоса сражений, и после Наполеона можно было надеяться, что с войнами покончено. Смертная казнь, давно отмененная в совести каждого человека, начала исчезать также из уголовных кодексов; двадцать семь правительств Старого и Нового Света упразднили ее; в законодательстве устанавливался мир, между нациями рождался дух согласия; судьи уже не осмеливались приговаривать людей к смерти на эшафоте, а короли не осмеливались обрекать народы на смерть в сражениях. Эти замечательные результаты были достигнуты усилиями поэтов, философов, писателей. Тайберны и Монфоконы низвергались в пропасть своего собственного позора, а Росбахи и Аустерлицы — в пропасть своей собственной славы. Прекратились убийства как посредством судебных приговоров, так и посредством войны; получил признание принцип неприкосновенности человеческой личности. Впервые за шесть тысяч лет люди стали дышать свободно. Гора, именуемая смертью, была сброшена с груди титана. Занималась эра подлинной цивилизации. И вдруг поднялся 1870 год со шпагой в правой и топором в левой руке. Вновь появилась смерть, этот страшный призрак, двуликий Янус, один лик которого — война, а другой — казнь. Раздался ужасный крик: «Мщение!» Иностранное нашествие и гражданская война вызвали к жизни бессмысленную жажду мести. Око за око, зуб за зуб, провинция за провинцию. Убийство в своих двух обличьях, сражении и резне, обрушилось сначала на Францию, а затем на народ; европейцы разработали проект — уничтожить Францию, а французы замыслили преступление — уничтожить Париж. Вот к чему мы пришли.
Так вместо утверждения, которого требует наш век, пришло отрицание. Эшафот, ставший смутным видением, превратился в реальность; война, являвшая собою призрак, стала необходимостью. Ее исчезновению препятствует угроза ее возрождения, в наши дни матери вскармливают своих детей для могилы; счеты между Францией и Германией не закончены — предстоит реванш; смерть питается смертью, в будущем будут убивать потому, что убивали в прошлом. Наблюдается роковое явление: в то время как вне страны распространяется идея реванша, внутри нее распространяется идея мщения. И исходит она, если хотите знать, от властей. Правда, в этом деле произошел прогресс: вместо того чтобы класть осужденных на доску эшафота, их ставят к стенке, гильотина заменена расстрелом. И вот все то, что казалось окончательно завоеванным, потеряно, чудовище, считавшееся побежденным, торжествует, меч властвует в обоих своих видах — топора в руках палача и шпаги в руках солдата; таким образом, в этот зловещий момент, когда торговля хиреет, когда промышленность приходит в упадок, когда труд замирает, когда свет гаснет, когда жизнь угасает, в этот момент только одна смерть полна жизни.
Так утвердим же жизнь! Утвердим прогресс, справедливость, свободу, высокие идеалы, добро, прощение, вечную истину! Сегодня человеческое сознание погружено во мрак — и виною этому упадок Франции. Когда я в Брюсселе призвал к милосердию, в меня бросали камни.
Так утвердим же Францию! Возродим ее. Зажжем ее вновь. Вернем людям ее свет. Франция необходима всей вселенной. Все мы, французы, склонны быть в большей степени людьми, чем гражданами, в большей степени космополитами, чем националистами, в большей степени братьями всех, чем сыновьями своей расы. Сохраним эту склонность, она благотворна; но отдадим себе отчет, что Франция — не такая родина, как все другие, что она — двигатель прогресса, душа цивилизации, оплот всего человечества и что, когда она колеблется, все кругом рушится. Отметим гигантский нравственный регресс всех наций, соответствующий движению Франции вспять; отметим, что войны появились вновь, что эшафот возродился, что убийства возобновились, что вновь настала ночь. Обратим внимание на ужас, написанный на лицах народов; придем им на помощь, возрождая Францию; укрепим соединяющие нас национальные узы и признаем, что бывают такие времена, когда наилучшим выражением любви к родине является любовь к семье, а наилучшим выражением любви к человечеству — любовь к родине.
ЛЕОНУ БИГО, ЗАЩИТНИКУ МАРОТО
Милостивый государь!
Я прочел вашу записку; она превосходна, я рукоплещу вашим великодушным усилиям. Вы просите моей поддержки — я целиком на вашей стороне. Я иду даже дальше вас.
Вопрос, который вы рассматриваете как юрист, я рассматриваю как философ. Проблема, которую вы так блестяще, красноречиво и логично анализируете с точки зрения писаного права, освещена для меня еще более возвышенным и ярким светом естественного права. А на известной глубине естественное право сливается с правом общественным.
Вы защищаете Марото, молодого человека, который, став в семнадцать лет поэтом, а в двадцать лет солдатом-патриотом, перенес зловещею весною 1871 года приступ лихорадки, изложил на бумаге кошмар, явившийся ему во время этого приступа, и сейчас за эту роковую страницу, если не будут приняты меры, должен быть расстрелян и умереть двадцати двух лет от роду, почти не начав жить. Человек приговорен к смертной казни за газетную статью — такого еще не бывало.
Вы просите сохранить жизнь этому осужденному. Я прошу сохранить ее всем осужденным. Я прошу сохранить жизнь Марото; я прошу сохранить жизнь Росселю, Ферре, Люлье, Кремье; я прошу сохранить жизнь трем несчастным женщинам — Марше, Сюэтан и Папавуан, хотя моему слабому уму ясно и то, что они действительно носили красные повязки, и то, что Папавуан — ужасное имя, и то, что их действительно видели на баррикадах — сражающимися, по утверждению обвинителей, подбирающими раненых, по их собственным словам. Мне ясно и еще одно обстоятельство, заключающееся в том, что одна из них — мать и что, услышав свой смертный приговор, она сказала:
Я прошу сохранить жизнь этому ребенку.
Позвольте мне на мгновение задержаться на этом.
Я прямо заявляю, что меня потрясает мысль об этом невинном существе, которое будет наказано по нашей вине; единственное оправдание непоправимых наказаний — их безошибочность; нет ничего более чудовищного, чем закон, бьющий мимо цели. Человеческое правосудие, внезапно иссушающее источник жизни, питающий ребенка, противоречит правосудию божественному; это нарушение порядка именем порядка имеет странный вид; нехорошо, что наши жалкие, преходящие установления и наши близорукие приговоры здесь, на земле, вызывают негодование вечных законов там, на небесах; никто не имеет права наносить удар матери, если при этом наносится удар и ребенку. Мне кажется, что я слышу, как неведомый голос говорит людям:
Я оставляю этого маленького осужденного и возвращаюсь к остальным.
В глазах тех, кто довольствуется видимостью порядка, смертные приговоры имеют одно преимущество — они заставляют молчать. Но так бывает не всегда. Устанавливать мнимое спокойствие при помощи насилия опасно. Политические казни приводят к продлению гражданской войны в скрытом виде.