уважаемого мюдерриса в свою пользу и вторично похвалил Зюхтю-эфенди.
Старший учитель школы Эмирдэдэ рвался в бой: немедленно, прямо со следующего дня он уже хотел приступить к делу. Но первый пыл прошёл, и им овладело раздумье. «Нет, торопиться не следует,— подумал он,— Денька два надо подождать, послушать, что вокруг говорят. Бессмысленной поспешностью можно погубить великое дело — этого я не прощу себе до конца жизни...»
Только потом Шахин понял, насколько он был прав, вспомнив об осторожности. Оказалось, многие только и ждали, когда учитель Эмирдэдэ начнёт осуществлять свои идеи. Ему стало известно, что в его же школе один из учителей сказал: «Боюсь, как бы чалма, которую Шахин-эфенди хочет снять с учеников, не связала его самого по рукам и ногам».
Теперь Шахин стал лучше различать своих противников. Прежде всего, это были те учителя-ходжи, которые не могли примириться с тем, что он когда-то сбросил чалму. Потом, конечно, софты; несмотря на величайшую осторожность Шахина, они находили подозрительными и его самого и образ его мыслей. Наконец, учителя квартальных школ. Среди них особенно враждебно был настроен некий Долмаджи- ходжа.
В такой обстановке достаточно было какого-нибудь недоразумения, и пустяковое разногласие с родителями или опекунами учеников из-за чалмы превратилось бы в настоящую катастрофу.
Но ничто уже не могло остановить Шахина-эфенди, он был полон решимости спасти детей от ноши вредной и опасной. Проявляя чудеса хитрости, он медленно и упорно продвигался к намеченной цели.
Как-то старший учитель собрал своих учеников, на головах у которых красовались грязные и старые чалмы, и сказал им:
— Дети, в такой чалме ходить нельзя. Это кощунство, самое настоящее оскорбление нашей веры... Неужто в сердцах родителей ваших иссякло благочестие? Бога они не боятся, что ли? А ну, отправляйтесь по домам, живо. Пусть вам сменят чалму! — С этими словами он отослал детей по домам.
Когда на следующий день ученики явились в школу в более или менее чистых чалмах, Шахин-эфенди нашёл другой предлог:
— Дети мои... Кто носит чалму, должен также обращать внимание и на свою одежду. Старое и рваное платье позорит священную честь чалмы! Так и скажите вашим отцам. Пусть не посылают вас в школу в таком виде...
Старший учитель был, конечно, прав. Как и военная форма, платье чалмоносцев должно быть чистым и аккуратным. Против столь очевидной истины трудно что-нибудь возразить. И поэтому в семьях более или менее состоятельных предписания Шахина-эфенди выполнялись, но многим родителям бесконечные придирки старшего учителя быстро надоели, и они попросту сняли с детей чалму.
Шахин-эфенди не ограничился только этими мерами. Теперь дети, которые носили чалму, уже не могли играть и шалить, как раньше. Учитель был строг и не прощал им самой пустяковой провинности.
На головах у вас, дети, чалма, и вы считаетесь как бы улемами-богословами...— говорил Шахин строгим голосом. — А вы что делаете? Разве прилично духовным лицам играть в бабки да бегать наперегонки, валяться в грязи и пыли? Вот садитесь-ка здесь в уголке сада и сидите спокойно,— и усаживал детей рядышком вдоль стены...
Принятые меры вскоре дали свои результаты: число детей, носящих чалму, сократилось вдвое. И Шахин испытывал глубокую радость, видя, как ещё один ученик приходил без чалмы, и втайне праздновал победу, когда вместо смешной и жалкой карикатуры на старика вдруг появлялся смышлёный и милый мальчонка, — всё это напоминало удивительное превращение унылого кокона в весёлую яркую бабочку.
Джабир-бей, как и Зюхтю-эфенди, занимал в учительском обществе весьма важное положение. Ответственный секретарь иногда любил заглянуть туда под вечер и, как он говорил, по-дружески побеседовать с братьями учителями. В противоположность Зюхтю-эфенди, который откровенно стремился завоевать авторитет и льстиво твердил, что он всегда извлекает пользу из этих встреч и с радостью учится у молодых учителей — надежды матери-родины, Джабир-бей громогласно и высокомерно повторял, что хочет «сам просветить солдат армии просвещения и готов быть для них фельдфебелем». У Джабир-бея в обществе была своя партия, состоявшая, главным образом, из переселенцев с Балкан. Все они очень походили на своего вождя, изображая, так сказать, Джабир-бея в миниатюре: одевались, как и он, так же громко и отрывисто разговаривали, повторяли в школах те же басни о зверствах, какими их пичкал на всех сборищах и во всех своих выступлениях Джабир-бей во имя «пробуждения нации».
Эта партия была шумной, ужасно крикливой, даже буйной. Приверженцы Джабир-бея без конца разглагольствовали о любви к нации, о жестоком враге, священной мести и непримиримости к фанатизму. Желая внушить кому-нибудь свои идеи и намерения, они так отчаянно кричали, сердились, багровели, скрежетали зубами, стискивали кулаки, словно собирались учинить драку. Если попадались противники, не желавшие сразу же соглашаться и принимать на веру изрекаемые истины, они кидались на них чуть ли не с кулаками.
— Выбросим на свалку протухшую философию прошлого, все прогнившие мыслишки!, — кричали молодцы Джабир-бея.— Если мы не опомнимся и не переделаем пустые головы наших соотечественников, беспощадная Европа пообрывает их нам, словно груши!..
И тут они делали угрожающие движения, будто действительно намеревались оторвать у собеседников их отсталые головы и заменить новыми.
Между пылкими сторонниками партии «насильственного пробуждения» и учителями-софтами иногда происходили словесные стычки. Однако всё заканчивалось благополучно, ибо у лидеров партии Зюхтю- эфенди не было оснований бояться своих крикливых противников.
Ведь расхождения были чисто внешние, в каких-то незначительных деталях. Разве мнимые противники не сошлись в главном? Разве не были они путниками одного пути? Пусть юные просвещенцы кричат о свете и культуре, но главное — Европа для них самый жестокий враг. Поэтому они клянутся быть вместе с мусульманами всего мира, поэтому они готовы умирать на фронтах священной войны полумесяца против креста! Так чего же бояться пантюркизма этих юношей, которые, собственно говоря, всегда в руках исламистов[54].
Такого же мнения придерживался и Шахин: охотничьи куртки и обмотки этих учителей ему нравились не больше, чем шаровары и чалмы софт. Но старшему учителю Эмирдэдэ также не по душе были и принципы их воспитания: если ходжи забыли о человеческом существе, то есть о теле, называя его «сосудом скудельным», то эти только и кричали: «Мускулы, руки, ноги, лёгкие!» — и старались превратить детей в живые механизмы, приводимые в движение двумя поршнями: верой и местью. Шахин считал, что все россказни пантюркистов о зверствах христиан: как у мусульман выкалывают глаза, в рот заливают свинец, жарят на огне... и тому подобное — столь же вредны и бессмысленны, как и рассказы софт об аде и адских мучениях.
Как-то на одном из вечеров в собрании у Шахина-эфенди завязался спор с молодым учителем, преподавателем гимнастики. Всё началось с шутки. Этот учитель, уроженец Ускюба, заявил:
— Я панисламист и нантюркист: для меня религия неотделима от нации.
В ответ Шахин-эфенди шутливо заметил:
— Логика, принятая в наших медресе, утверждает: предмет может быть или хаджер, или ляхаджер, что означает: каждая вещь является либо камнем, либо его противоположностью. Если эта вещь хаджер, то она никак не может быть ляхаджер, и наоборот. Среднего не дано.
Учитель гимнастики рассердился и обрушился на все законы логики, изучаемые в медресе.
Шахин-эфенди спокойно и внимательно выслушал его.
— Вы знаете, в этом пункте я с вами полностью согласен,— сказал он улыбаясь.— Но, отвергнув логику медресе, вы ещё не опровергли мои возражения. Прошу вас ответить мне на один вопрос. Поверьте, я спрашиваю вас совсем не потому, что сомневаюсь в вашей искренности, а просто из любознательности. Представим себе, что сошлись в бою две армии, одна состоит из людей нетурецкой национальности, но