- Да.
- Ваш батюшка - один из самых верных и усердных слуг нашего обожаемого султана. Я не сомневаюсь, что и вы питаете к падишаху такие же искренние верноподданнические чувства и ради нашего благодетеля, его величества падишаха, готовы сделать всё от вас зависящее, пойти на любые жертвы.
Помимо этого запомнившегося мне цветистого вступления, господин офицер произнёс ещё много других громких слов.
Пока он говорил, остальные пристально смотрели мне в глаза. Только директор сидел, уставившись в окно, словно пытался что-то разглядеть за мутными от дождя стёклами, и комкал в руке лист бумаги.
Теперь я понял, отчего так испуган и подавлен был наш класс. Оказывается, Веджи-бей занимался 'опасным подстрекательством', читал 'книги, распространяемые некоторыми богохульниками-предателями, направленные против нашего божественного и несравненного падишаха'. Но нашёлся ученик, который написал анонимное письмо в канцелярию его величества и, донеся об этом 'весьма опасном преступнике', сделал тем самым 'большое и оценённое по достоинству доброе дело'. Молодой адъютант дал мне понять, что есть предположение, будто это анонимное письмо написал я. На то имеются важные основания: разве я не сын Халис-паши, 'самого верного слуги трона'?.
В глазах у меня помутилось.
- Я ничего не знаю, - процедил я сквозь зубы. Кто написал это письмо, мне неизвестно.
Адъютант, притворившись, что верит мне, решил поставить вопрос по-другому:
- Но вы-то сами хорошо знали Веджи-бея? Он говорил иногда вашим товарищам о конституции, конституционном строе и о других вещах?
- Не знаю! - возмутился я. - Почему вы не спросите об этом у других?
Этот ответ вывел из себя адъютанта. Правда, он сдержался, но не преминул, однако, пустить в ход угрозу:
- Не к лицу скрывать то, что вам известно. Дело касается интересов его величества падишаха! Если ваш батюшка узнает о том, что вы позволяете себе дерзить, я думаю, он не будет доволен вашим поведением.
Угроза оказала на меня обратное действие. Я потерял самообладание и, не отдавая себе отчёта, вдруг выпалил - откуда только смелость взялась:
- Я не агент тайной полиции, господин адъютант! Не берусь описать замешательство, которое вызвали мои слова. Директор опрокинул стоящий рядом стул. Смуглый секретарь испуганно посмотрел на меня сквозь стёкла очков. Молодой адъютант переменился в лице. Только молчавший до этого седой мужчина в длиннополом сюртуке оставался по-прежнему невозмутимо спокоен.
- Разрешите, бейэфенди, - учтиво обратился он к адъютанту бархатным, сладко-певучим голосом. - Возможно, маленький бей не совсем отдаёт себе отчёт в словах, которые у него вырвались. Разрешите, мы с ним поговорим спокойно.
Через маленькую дверь мы вышли в школьный музей.
- Здесь никого нет, не так ли? Пожалуйте, Иффет-бей.
Он пропустил меня вперёд.
Встреть я этого господина где-нибудь в другом месте, я принял бы его за честнейшего и справедливейшего человека. Он обходился со мной так любезно, голос у него был такой мягкий, слова такие красивые, манеры столь учтивые, что в других обстоятельствах я, пожалуй, мог бы ему довериться и открыть душу. Но он всё же выдал себя. От меня не ускользнуло, как, пропуская меня вперёд, он заговорщицки подмигнул адъютанту.
Сперва он поговорил со мной о выставленных в нашем музее экспонатах, выспрашивал моё мнение о них, пытаясь таким образом втянуть меня в непринуждённую беседу. Потом постепенно переменил тему, стал говорить мне комплименты, напомнил о моём благородном происхождении, упомянул о моём хорошем воспитании и даже о каком-то 'удивительно умном блеске' близоруких глаз, который-де пробивается через стёкла моих очков.
Можно было подумать, что передо мной святой души человек, который печётся о всеобщем счастье и не способен обидеть даже мухи. Наша беседа (если её можно было назвать беседой) продолжалась более полутора часов. Но, в конце концов поток его красноречия, натолкнувшись на глухую стену молчания, иссяк.
***
Когда меня отпустили, как раз началась перемена - и ребята выходили из класса. В душе моей чувство гордости мешалось с тревогой, даже со страхом. Я был почти уверен, что дело одним разговором не ограничится, и впереди меня ждут новые испытания. И в то же время было приятно сознавать, что ты способен на самопожертвование, сколь бы горьким и многотрудным оно ни оказалось.
Дождь на улице усилился. Из сада в школьный двор нёсся поток воды. Некоторые ребята толпились под навесом спортивной площадки. Другие нашли себе убежище в оконных нишах коридора. Никогда наша школа не производила на меня такого удручающего впечатления. В углу вестибюля, где сушились зонтики и висели мокрые плащи, я нашёл Джеляля. Прислонившись к стене, он читал какую-то книгу. Я поспешил к нему.
- Джеляль! Как меня терзали эти негодяи! Если б ты знал, о чём они меня спрашивали.
Я протянул к Джелялю руку, ища в нём поддержки, но он отпрянул от меня. Наши глаза встретились, и я почувствовал, как внутри у меня что-то оборвалось. В глазах Джеляля я увидел недоверие.
Забыв, что только что собирался рассказать ему всё по порядку, я вдруг спросил его, сам не зная почему:
- Ты кого подозреваешь, Джеляль? Кто, по-твоему, мог сделать такую подлость?
Джеляль не ответил и склонился над книгой.
Я повторил свой вопрос, подкрепив его умоляющим взглядом.
Джеляль нервно подёрнул плечами и с горькой усмешкой произнес:
- Кто же ещё? Конечно, я. Кроме меня, больше некому! - и, не глянув в мою сторону, направился к спортивной площадке.
Я окаменел. Наконец-то я осознал весь ужас своего положения: не только придворный адъютант, но и мои товарищи решили, что анонимный донос послан мною.
Перерыв закончился. Ребята стали расходиться по своим классам, побежали по коридорам, по лестницам.
Я не в силах был двинуться с места. Ничтожный и жалкий, стоял я, забившись в тёмный угол вестибюля среди мокрых плащей и зонтиков.
Меня охватило безнадёжное отчаяние. Сколько бы я ни старался, как бы ни оправдывался, все равно мне не удастся рассеять подозрение. Когда коридоры опустели, я надел плащ и через чёрный ход, крадучись, вышел на улицу.
Дождь лил и лил, по улице неслись грязные потоки воды. Я шёл с опущенной головой, засунув руки в карманы, и мучительно думал: 'Нет! Отныне я больше не вернусь в лицей. Конец моей счастливой жизни. Конец. Конец всему.' И как бродяга, вспомнивший вдруг свой родной дом, откуда он бежал, где его любили, и к которому он сам навсегда сохранил любовь, я горько разрыдался.
Глава девятая
Вернувшись домой, я сказал Кямияп-калфе, что захворал, и у меня болит горло. Это действительно было так.
Всю ночь я метался в кровати, бредил, и тело моё пылало огнём.
Утром мне сказали, что паша-батюшка хочет видеть меня. Я знал: предстоит неприятный разговор, но страха перед ним не испытывал.
Когда я вошёл в кабинет, отец разговаривал с Махмуд-эфенди, который сидел напротив него на