Вадима. Неужто равные меры?

Часы — еще пятнадцать минут. Кобцевич миновал еще два перекрестка и, повинуясь незримому автопилоту, свернул направо. Потом — еще раз, уже зная цель.

У церкви — первого попавшегося открытого храма, Кобцевичу сейчас было сугубо не до конфессионных проблем, — он загнал «Ниву» передними колесами на заснеженный тротуар, запер дверцу и, не обращая внимания на колючий ветер, вошел в полуприкрытую дверь.

Людно, Кобцевич прошел в боковой притвор и остановился перед скромными иконами каких-то угодников. Видел ли он — их? Вряд ли; может быть, чисто автоматически прочел, сложил из славянской вязи, что это — Козьма и Дамиан, а может, и нет. По каменному лицу вдруг потекли слезы; комкая в руках теплую баранью шапку, майор госбезопасности, командир отряда спецназначения, образцовый офицер и мастер военного дела, отличный семьянин и авторитетный командир шептал, обращаясь к Господу, в которого не верил и не смог никогда поверить: — Благодарю, что не дал погубить невинную женщину. Благодарю, что вернул мне жену и сына. И если Замысел Твой в том, чтобы не сила оружия, а сила Слова и Закона установилась на этой земле, я послужил и буду служить Твоему Замыслу.

И прости меня, что слышал я слишком много разных правд, чтобы поверить в единственность Правды Твоей; прости, что не могу поверить, что пастухи и плотники, и мытари в бедной стране на краю пустыни открыли истину о Тебе; не могу поверить, ибо и образ Твой, и замыслы, и деяния Твои выше и непостижимее всего сказанного во славу и хулу Тебе.

Я не могу и не стану мудрствовать, но если Ты — мера добра и зла, которая открылась мне сейчас, — то мере Твоей, делу Твоему я буду следовать…

Незнакомое сердцебиение все ближе и горячее подступало к горлу, Кобцевич поднял мокрые глаза — и увидел вместо пресных ликов Козьмы и Дамиана огромный, разумный и ненавидящий глаз чешуйчатого чудовища. Неизмеримый, тоскливо-холодный ужас окаменил тело, намертво сковал тренированные мышцы. Ноги подкосились, и вдруг все тело сделалось мягким — мягкая телесная оболочка Дмитрия Кобцевича отклонилась и, опрокинув шандал, сползла на гранитный пол.

Глаза оставались открытыми, но Дмитрий не видел ни богомолок, ни служек, хлопочущих возле него. Только — двух крылатых и безликих, вовсе не в белых и не в лучезарных одеждах. Один закрыл его от леденящего взгляда чудовища, а другой положил руку на грудь безбожника и сказал.

— Ты вернешься. Круг не замкнут. Вернись и помни молитву свою. Да пребудет с тобою…

На двенадцатой минуте со времени парковки у церкви майор Кобцевич, двумя аккуратными движениями утерев щеки, поблагодарил перепуганных прихожан и поднялся.

Сердце щемит, но двигаться можно.

Кобцевич взял свою шапку, подобранную бледным, как парафиновая свечечка, мальчиком, отказался от помощи и осторожно вышел.

Ветер крепчал; начиналась поземка. Сердце болело уже меньше, и Кобцевич понял: доедет.

Часы: через три минуты надо быть либо дома, либо в дежурке.

До дома еще можно успеть.

А там вызвать скорую — ничего не найдут, наверное, но вопросы снимутся.

«Нива» аккуратно развернулась и, растягивая шлейф снежной пыли, скрылась в темноте.

ГЛАВА 8

Он появился — и это было как чудо или сон.

Он появился у крыльца, хотя этого просто не могло произойти. Перед грозой она сама проследила, чтобы заперли ворота; никто из дворни не выбегал на стук, да и стука то никакого не было, и ворота оставались заперты (сама проверила) — и все же он появился, на прекрасном гнедом коне, прямо у крыльца.

Он еще только поднимался, чуть прихрамывая, по ступеням (мокрый картуз и нагайка в руке, волосы при каждой вспышке отсвечивают, выблескивают золотом и серебром), а она уже потянулась навстречу.

Немолод и не картинно красив, но осанка сильного человека, быстрые и уверенные движения военного.

И глаза — без насмешки и фальши, и в них — доброта и тайна. Голос глуховатый, чуть надсаженный, но от него на душе становится спокойно.

Пока обменивались приветствиями, он смотрел радостно и жадно; а Мари ни за что не могла поверить, что за этим — просто мужское влечение, что это — просто мужская жадность. Что-то большее, охватывающее все ее существо, казалось Мари, что помнит — именно так смотрел на нее отец, на маленькую дочку, после трехлетней разлуки… Но лишь кажется и лишь однажды. Сейчас, уже годы подряд, отцовский взгляд — иной. Да, впрочем, и раньше. Капитан Криницкий, пока не стал калекой и вдовцом, предпочитал жить где угодно, только не дома, благо — служба к сему располагала. А вынужденный поселиться в имении, просто тяготился дочерью. Возможно, напоминала нелюбимую жену, возможно — никак не мог примириться, что неисполненные долги отца и хозяина дома уже не сможет никогда исполнить, и обращал гнев и раздражение именно на Мари, перед которой виноват всего более.

Жизнь под одной крышей — с ощущением, что Криницкий оказался… не настоящим, не тем, кого Мари вымечтала одинокими вечерами.

Этот же крепкий, ладный, седоусый господин, который отрекомендовался полковником и кавалером, вызвал ощущение, что вот оно, настоящее.

Бог лишил ее матери, не рано, но на пороге зрелости, когда, быть может, добрая и умная мать нужнее всего.

Бог долго оставлял ее без отца — по пальцам можно пересчитать приезды громогласного и, как сейчас понимает

Мари, всегда навеселе офицера.

Но не оставил Бог, прислал всадника во громе и молнии, и как знать, не в тот ли самый вечер, когда жизнь всего сильнее показалась страшной и бессмысленной, как затягивание смертельной болезни, когда конец отчетлив и неотвратим?

«Настоящий… настоящий… настоящий», — подсказывало сердце Мари, когда она, сколь допускали приличия, вслушивалась в вечернюю беседу старых вояк, когда отвечала на слова и взгляды, обращенные к ней, — и особенно утром, когда они встретились у беседки.

Уже именно так, с ощущением, что этот человек пробыл рядом всю жизнь и ему можно доверяться даже в собственных слабостях и сомнениях, Мари попросила Дмитрия Алексеевича сопроводить ее к Макашову; она знала, что дело — унизительное и скорее всего бесполезное, и не барышне встревать в помещичьи тяжбы, но что делать, если она одна, кругом одна, и это — долг и перед отцом, и перед общиной? Мари, неплохо для уезда воспитанная, переняла у матери, много лет в одиночку ведшей поместья, умение ладить с общиной и совершенное непочтение к тому, что соседки-подружки называли «бонтон».

Но несоблюдение мелких требований этикета, даже объясняемое волнением, может обернуться последствиями.

Мари, настроясь на спор с Макашовым, даже не успела представить как положено Дмитрия Алексеевича (Боже, для нее самой уже совершенно очевидно, что это — Рубан, полковник и кавалер, Дмитрий Алексеевич) и опомнилась тогда только, когда запела страшная Рубановская сабля…

Нет, Мари не успела испугаться — разве что когда поняла, что Дмитрий Алексеевич сейчас зарежет камергера и не миновать беды; а когда все кончилось благополучно, вдруг впервые в маленькой самостоятельной судьбе поняла, какое это счастье — когда рядом сильный и добрый человек, и сказала, подавляя желание поцеловать руку, лежащую поверх ее собственной: — Я всю жизнь мечтала о таком отце.

И услышала ответ, который не испугал и не смутил, но удивил ее.

Скоро все слова были сказаны, благословение от счастливого Криницкого получено, свадьба назначена.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×