у них есть, перейдет к нему, а вся плохая карма от него — к ним… Еще он должен встать возле группы женщин… и начать проявлять внимание к какой?нибудь молодой и красивой; он должен смотреть на нее и вести себя так, будто желает ее… Когда она взглянет на него, он должен изображать все признаки влюбленности… Тогда все — женщины, мужчины, евнухи — скажут: «Это не чистый человек. Это развратник»… Надо вести себя нелепо, болтать бессмыслицу, повторяться, говорить невнятно[879].
На первый взгляд кажется, что перед нами — классический юродивый. И все же сходство здесь чисто внешнее. Дело в том, что «пашупатас» отнюдь не ставит себе целью исправление или наставление людей[880]. Провокация, на которую идет индийский аскет, злокозненна, с христианской точки зрения, от начала и до конца: он сознательно напрашивается на унижения, чтобы передать окружающим свою дурную карму и получить их хорошую[881]. «Он отдает им грех (Papam cha tebhyo dadati). Он получает их заслугу (Sukrtam cha tesam?adatte)»[882]. На фоне столь последовательной позиции особенно рельефно проступает ме- жеумочносгь юродивого: в нем (или в религиозном сознании, породившем его образ) много, очень много чисто восточного презрения к низменному материальному миру, который есть лишь морок, наваждение. Но он не может отдаться этому чувству целиком, ибо воплощение Логоса для него — не фикция. Юродивый не может вполне отрешиться от противопоставления субъекта и объекта, верха и низа, добра и зла[883].
Для юродивого, скажем, сексуальная провокация является именно провокацией потому, что он признает существование законов физиологии. Находясь в опасной близости от греха, он, словно в цирке, демонстрирует свое виртуозное умение греху не поддаться. Но при этом он обязан предложить публике самой убедиться в отсутствии обмана. Как мы помним, Симеон Эмесский и Андрей Царьградский, чтобы избавиться от обвинений, демонстрировали желающим свою сексуальную незаинтересованность. Для индийского аскета фокус состоит не в этом: например, некоторые йоги, чемпионы в деле аскетизма, позволяли себе даже половые сношения. В восприятии окружающих это не нарушало их статуса, ибо они и совокуплялись равнодушно. Здесь греческий принцип «бесстрастия» (???????) доводится до логического предела и окончательно отрывается от каких бы то ни было земных критериев.
Юродивый может появиться лишь там, где наличие тела признается некоторой проблемой. С точки же зрения, скажем, буддизма, тело, как и всякая материя, условно. Например, буддийский праведник может с легкостью вынуть собственные внутренности, прополоскать их в реке и вернуть на прежнее место[884]. Там, где стирается грань между земным и божественным, теряет смысл и юродство.
Глава 13. Западная периферия юродства
Скажи, что ты глуп (die te stultum), — будешь мудр.
Но именно скажи и именно в своей душе (sed die et intus die). Но если ты возьмешься это говорить, то ни в коем случае не [вздумай делать это] публично (si dicis, noli coram hominibus dicere)[885].
Так писал Августин. Западное христианство с самого начала делало упор на смирение и даже самоуничижение. Скажем больше: сознание собственной греховности люди на Западе выражали даже в более острой, нежели на Востоке, форме[886]. Вот, к примеру, что мы читаем у Амвросия Медиоланского: «Вина плодотворнее, чем невиновность (fructuosior culpa quam innocentia). Невиновность сделала меня дерзким, а вина возвратила в подчиненное положение»[887]. Чрезмерное покаяние часто вело на Западе к эксцессам, которые были способны шокировать зрителя, например флагеллантству, то есть самобичеванию. Подобная форма аскезы была в целом чужда византийской культуре, видимо, из?за того, что восточному аскету не очень знакомы сомнения в собственной праведности (ср., впрочем, с. 200). Итак, «Запад не соглашался развивать безумие иначе, нежели в рамках покаяния, которое на Востоке было как раз вторично»[888].
Запад и Восток по–разному воспринимали праведность. «Латинский» ареал не находил особых достоинств в парадоксальной святости. Если византийский праведник по собственной инициативе, сознательно шел в блу- дилище, не опасаясь греха, то западный христианин воздерживался от подобной экзотики. Лишь однажды, «во время Диоклетиановых гонений, «(Аугсбургский) епископ Нарцисс вбежал к блуднице Афре, не зная, куда идет»[889], и быстро склонил ее к обращению в христианство.
Западный святой мог совершать грехи, вплоть до кровосмешения и отцеубийства[890], но лишь до своего раскаяния, до того, как на нем почила Божья благодать. Первоначальная порочность призвана была оттенять последующую святость и показывать, что милосердие Создателя не знает границ. Но ни о каком взаимонало- жении святости и греха (как в случае с юродством) в католицизме не может быть и речи!
Некоторая общность существовала между Византией и Западом в той специфической сфере аскезы, которая состояла в исследовании праведником тех пределов, каких в состоянии достичь его бесстрастие. В Византии подобные эксперименты проделывали многие (ср. с. 173). На Западе это явление также имело место и называлось «синейсактизм». Его практиковали шотландский подвижник Кентигерн (V в.), шерборнский епископ Альд- хельм (t 709 г.), и другие, в основном ирландские, аскеты[891]. Гиральд Кембрийский пишет, что Альдхельм «целыми ночами лежал, имея с обоих боков по девушке, чтобы подвергнуться поношению от людей и получить в будущем более обильное воздаяние от Бога, которому известны его скромность и воздержанность» [892]. Впрочем, этот же автор осуждает подобные эксцессы. Так же и еще более яростно корили современники Робера д’Арбрисселя за его опыты по проверке своего бесстрастия[893]: его обвиняли в самонадеянности, но главное — во введении окружающих в соблазн. Вот тут?то и кроется главное отличие Запада от Востока: Павел Элладский (см. с. 93), считал, что эксперименты по преодолению похоти вредны потому, что Дьявол обязательно победит, а значит, душе самого экспериментатора будет нанесен громадный ущерб. Средневековые латинские моралисты также учили, что нужно не сражаться с искушениями, а избегать их[894], но их в «синейсактизме» беспокоит социальный ущерб. «Мудрый не возмутит общественных нравов», — наставительно замечает Марбод Реннский (XI?XII вв.).
Западное христианство вплоть до зрелого средневековья оставалось в теснейшем общении с восточным, и одним из результатов было то, что на латынь переводили греческие легенды о юродивых[895]. На Западе по этому образцу был создан ряд собственных легенд о «тайных слугах Господа» (ср. с. 51 сл.): например, «фаблио об Ак- вилейском судье»[896], история «Благочестивый мясник, или сосед по раю» [897] и др. Некоторые из этих легенд являются простыми переводами византийских, подчас не сохранившихся[898], но другие свидетельствуют о работе с греческим материалом. Так, Сульпиций Север (V в.) рассказывает, как один праведник столь успешно изгонял бесов, что его обуяло тщеславие (vanitas), которое он не в силах был в себе побороть.
Передают, что он обратился с молитвами к Богу, прося его, чтобы на пять месяцев Диаволу была дана над ним такая же власть, какая была у Диавола над теми, кого этот праведник потом вылечил… Он, могущественный, он, прославившийся на весь Восток (разрядка моя. — С. И.) своими знамениями и подвигами, он, к чьему порогу раньше стекались люди, взбесился и был заключен в цепи. Он претерпел все, что обычно переносят одержимые, и лишь на пятый месяц очистился не столько от беса, сколько от тщеславия, что было для него и полезнее, и желаннее[899].
Здесь мы имеем дело еще не с юродством, поскольку праведник не симулирует безумие, а «по– настоящему» навлекает его на себя. Впрочем, сохранилась и пара «классических» юродских историй в латинском изводе. В одной повествуется о том, как некий священник за грехи был отлучен от церкви. Ему открылось, что прощение он может получить лишь у египетского отшельника. Но когда проклятый добрался