жену по-сербски: «Што радишь?» – и она ему отвечала так же: «Ничто», с ударением на первый слог. И то же передавалось Лизе, поэтому вряд ли она знала, на каком языке говорит, когда на вопрос своей курдской подружки: “Why ya faza don’buy ya sony play station?”[45] – отвечала: “This not your biznes, my frien! Razumesh? Never spor meg hvorfor! Hvorfor your fazer never fuck your mazer? This not meg biznes! I give no shit! Why you live in camp? Nobody khow, hvorfor ikke pozitiv, and your fazer eat shit, derfore ikke penger, nema nishto! Go ask your fazer why he eat shit and vask hans ass!” [46]; и тогда они брали камни и начинали кидаться. Становились в пяти метрах, приседали, глядя в глаза друг другу, не опускали глаз, как собаки, зачерпывали гравий слепыми руками, привставали и, сутулясь, кидали камни, горстями, и кричали: “I kill ya bitch! I kill ya fucking bitch! I swear ya dead before night come!”[47] – и никто ни слова не говорил, все проходили мимо, тупо глядя под ноги себе, те же родители проходили мимо… и Мария с бельем в прачечную, и Михаил, одержимый поисками гаечных ключей, что одолжил чертову Горану, цыгану распроклятому, и за угол, не обращая внимания на дождь гравия, летевший у него за спиной…

В кемпе родители нисколько не заботились о детях. Отцы были озабочены своими кейсами, вынашивали свои думы, решали – бежать дальше или нет, считали деньги, изобретали систему питания и диеты, которые позволили бы сэкономить побольше, писали письма в Директорат или еще куда-нибудь, родне, чтоб придумали, написали справку или документы какие прислали, которые бы спасли их карточный домик от вихря депортации; или просто пребывали в глубокой депрессии, переходящей в пьянку, которая перетекала в депрессию, и так по кругу изо дня в день; короче, не до детей уж! Матери только стирали, готовили, судачили, ругались, воевали за стиральную машину, потом воевали за сушилку, потом за место на плитке, за полку в холодильнике, за все что угодно, вели свою женскую войну, им тоже было не до детей. Получалось, что дети были предоставлены самим себе, они быстро забывали родной язык, понимая, что он им больше не нужен, быстро выучивали лагерный сленг, быстрее, чем росли, а росли они быстрее, чем решались кейсы. Они становились шпаной, как этот албанский мальчишка. Они крали всякую мелочь. Они попадались, получали по шапке от родителей, но снова шли красть, а иногда их засылали сами родители, или их использовали в качестве прикрытия, как Потапов… Он всегда надевал на Лизу рюкзачок, когда шел в магазин, приговаривая: «Надо коечто купить, а кое-что – покупить»; словечко «покупить» залетело от болгар, которые коверкали русский. Они говорили «покупить» всегда, и при этом крали и ничего на самом деле не покупали. А Михаил зачем-то повторял его, заводил Лизу в укромный уголок магазина, где не было зеркал, набивал рюкзачок, и они спокойно выносили мясо, сыр, кофе.

Хануману нравилась Лиза. Он часто ее баловал. Когда были деньги, он ей покупал мороженое и чупа- чупсы, колу. Он фотографировал ее, сажал ее себе на колени, брал ее в город, гулял вокруг озерца. Они останавливались возле старого армянина, и армянин показывал им рыбу, рассказывал, как однажды поймал вот такую щуку. Хануман ей говорил самые странные вещи. Он говорил, что скоро уедет в Аргентину. Там очень много пальм, все пьют мате и танцуют танго. Он начинал танцевать с ней танго, напевая что-нибудь из Синатры. Он спрашивал: «А не хотела бы ты уехать со мной?» – и сам отвечал, что он ее похитит, даже если она этого не хочет. Говорил, что он возьмет большой чемодан, положит ее туда, как куклу, и увезет в Аргентину. Она уснет в Дании, в комнатке своих родителей, а проснется возле моря под пальмами на золотом аргентинском пляже, вокруг нее будут танцевать танго, и она быстро научится танцевать танго, она будет первой танцовщицей танго в целой Аргентине… Он снова кружил с ней, напевая: “Don’t cry for me, Argente-e-ee-e-e-e-e-e-e-e-e-e-e-enahh…”

Лиза смеялась, и смеялась она как-то нехорошо, истерично, не по-детски…

Потом я сказал Хануману, что ребенок и без того страдает странными фантазиями, не стоит ее заражать еще и аргентинским бредом.

Да, действительно, у нее было много странных фантазий…

Однажды Потаповы уехали куда-то по делам в город, а Лизу оставили с нами. Она сидела на коленях у Ханумана и говорила со мной по-русски, а Хануман придурковато улыбался, иногда изображая подобие русской речи, он говорил громко: «кто!!! почему??? куда???!!!» – передразнивая ее отчима.

Лиза сидела у него на коленях и говорила, что вот они втроем с папой и мамой шли гулять возле пруда а погода была такая что не очень и было прохладно и жук полз по песку на тропинке и папа не заметил жука и раздавил а жук был большой как он его не заметил и лап у него было много и если б я была бы жуком у меня было бы столько лап я бы могла в одной лапке держать чупа-чупс в другой мороженое в третьей колу в четвертой шарик и не надо было бы в школу ходить жуки же в школу не ходят правда и родителей нет у жуков которые кормят кашей жуки ведь вообще не едят правда зачем есть жуку ползла бы себе вот так по тропинке только тогда кто-нибудь взял бы да раздавил как того жука папа раз и нет меня…

Затем я впал в какой-то ступор. Это было после того, как подслушал Михаила, как он разговаривал с Иваном… Не совсем так… Скажем, это было после того, как Маис ушел в Германию. Он очень долго собирался. Все никак не мог решиться. Целый год планировал. Продумывал маршрут. Какой там – два года! Всех достал. Все только и ждали, когда он свалит. Но просто так никак не мог Маис уйти в Германию. Надо было что-то значительное сделать. Чтобы люди помнили такого Маиса. Чтоб всякий, кто жил в лагере Фарсетруп, мог потом сказать: а вот был такой Маис – да-а… Прежде, чем уйти в Германию, Маис должен был обязательно постричься.

Стриг в ту пору в Фарсетрупе один спортивный негр из Камеруна. Жан-Клод, бык! Он был уродлив, мало того что глаза навыкат, как у жабы, мало того что бородавки по всему лицу, так еще и с какой-то грыжей в животе, которую он всем показывал зачем-то. Зато гора мышц с него свисала такая, что становилось страшно, стоя подле него: если все это обвалится на тебя, так потом и не найдут… И гибок он был на удивление. Встанет вальяжно, ногу на подоконник поставит, то яйца чешет, которые почти вываливаются из шортов, то майку на пузе закатает по грудь, сосок поглаживает да свою грыжу ковыряет да рассматривает, бросая косые маслянистые взоры на арабчанок. Он, наверное, надорвался, подняв что- нибудь непомерно тяжелое, и теперь это в немалой степени служило предметом его гордости как мужика. Это было как бы свидетельством того, что он мог взвалить себе на плечи то, чего другой даже не решился бы приподнять! Своеобразная отметина мачизма… Он стриг за деньги, он, видимо, вложил в это дело и купил машинку. Некоторые машины покупают, а этот не стал разбрасываться, купил машинку да стричь начал тех, кто в машинах гоняли. Сам всегда брился налысо и других агитировал: подойдет к обросшему парню и начнет того стыдить, пока тот за двадцать крон не пойдет под его машинку. Однажды Маис, который за собой не следил из экономии или лени – мне до сих пор неясно, – получил внушение от своих собратьев по ремеслу: мол, не по-воровски выглядишь, ара! не мужик, с тобой на работу не пойдем! выглядишь, как бомж какой-то! – Маису необходимо было пойти «на работу», чтобы что-то иметь, прежде чем свалить.

Он решил постричься – пришлось идти к негру. Маис по-английски говорил еле-еле, а негр – только по-французски, потому что по-английски говорить не хотел и кривил рот, когда переходили на английский, по-английски он говорил с брезгливой снисходительностью, как будто с неполноценными. Меня он потому и любил, за то что с ним я ни слова не сказал по-английски! Потому он меня называл “mon frere” и стриг бесплатно. Мы с ним общались с тех пор, как он начал хранить у себя краденое. Это я его убедил. Он все время говорил, что делает это из уважения ко мне. Я в те дни для всех тогдашних воров служил своего рода переводчиком и склонял негров и прочих франкофонов приобретать краденые вещи, или хотя бы хранить и продавать краденое, по своей цене; ничего или почти ничего сам я не имел с этого, кроме языковой практики и бесплатного пайка. В тот раз пошел с Маисом к парикмахеру, чтобы переводить. Как всегда мы по пути постояли возле карты Европы, которая висела в коридоре. Как всегда Маис показал, где он однажды перейдет границу. «Вот тут, видишь, да, ахпер, – сказал он. – Пойдет Маис один, совсем один. Через Юлланд, Женя-джян, пойдет Маис. Вот сюда, брат-джян, поедет. О, и тут, ахпер, перейдет Маис границу. Один, понимаешь, ахпер, совсем один, никого больше не будет рядом, ночью, в лесу, вот так, брат-джян…» – «Да-да», – кивал я, да-да… И мы пошли стричься.

Жан-Клод усадил Маиса в коридоре, свернул красиво простынку вокруг шеи, потрогал его волосы, сказал, что помыть бы надо, – я перевел, Маис сказал:

– Зачем мыть?.. Пусть стрижет! Скажи, потом помою: два раза в день мыться – столько расходовать шампунь только зря! Пусть стрижет!

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату