— Долго лежал, не позаботься боярыня Елена — не встать ему. Ожил, крылья починил, доделал что-то и — надо ж! — опять прыгнул с вала. На тот раз крылья не загнулись, съехал он по воздуху, как на санках с горки, и лег на траву шагах в ста за рвом. И сам же решил — пустое дело.
— Когда ж это было?
— Уж лет десять прошло. С той поры он себе жилье устроил в том месте, а в крепость приходит только зимовать месяца на три. С его руками другой давно мошну бы набил. Он же глуп, сделает одному, другому, и все. Слышал сам, силу какую-то ищет! Пустой человек, но речист.
За вечерней трапезой в доме Стриги лекари Соломон и Парфентий шутливо хвалились длинным днем, доставшимся им на долю: денег набрали немало.
— Ты же знаешь, боярыня-матушка, — говорил Парфентий, — ни Соломон-друг, ни я никогда о цене не говорим, предупреждаем — нет, не давай. В Переяславле, в Чернигове, в Киеве за это иные лекари нас порочат, люди же пользуются. Нынче все здешние шли с деньгами. Мы с Соломоном привыкли к людям, видишь — из последнего дает. Говоришь — не надо. Нет, сует. Возьми, мол, за труд, за лекарство возьми. Приходилось сдачи давать. Горды ваши кснятинцы. Мы с Соломоном порешили отделить часть. Ты, боярыня, возьми. Есть такие, которым нужно помочь.
Боярыня Елена с благодарнстью приняла мешочек с серебряной и медной монетой, рассказала, что в Кснятине есть и свои лекари, пользуют людей травами, наговорами и помогают. По-разному бывает.
Боярин Стрига перевел речь на свое. Рассказывал о наймитах, которых держал он для обработки своей земли. Видел он в наймитстве необходимость, досадуя, что за наймитами нужен присмотр. Для того с ними и жил старый, ослабевший дружинник Глазко. Глазку уж не под силу походы. Не будь его, что делать? Держать наймита над наймитами? Стрига осуждал своих работников за леность.
— Требовать нужно сильнее, — советовал Симон.
— Я требую, — возражал Стрига. — Сам ты видел. Грех в ином. У наймитов половину души бог вынул. У меня тут не одни наймиты. Есть и половники — из тех, кто пришел, ничего не имея. Даю лошадей, коров, упряжь, плуги, бороны — все, что нужно, и мне второй сноп во всем. Пишем рядную грамоту на год, на два, на три. На четвертый год кончает ряд почти каждый. Покупает лошадь, коровы свои, хозяйство поставил, ему половничество ни к чему, он уж вольный. Таким помешать может болезнь не вовремя, либо саранча налетит, как было в пятом году от этого, — словом, несчастье. Им за чужой спиной скучно. Если б на поле, где мои наймиты, жили половники, пашни они б подняли в два раза больше, а то и в три.
— Откуда ж приходят? — спросил Симон, вспомнив жалобы Стриги на отход людей Кснятина.
— Чаще всего из-под Киева либо из самого Киева, — ответил Стрига. — Бывают из туровских, дорогобужских, из волынских.
— Беглые? Из должников?
— Может быть. Я ловить не обязан.
— Там людям потеснее живется, потеснее, — заметил лекарь Парфентий.
— Отходят ко Владимиру-на-Клязьме, к Суздалю. Там спокойнее, — сказал Стрига, взглянув на жену: помню-де ночной разговор.
— А мастер многорукий и летатель, Жужелец твой, из каких? — спросил княжич Симон.
— Не знаю. Придя, он слово мне дал, что не беглый он, что нет за ним никакого воровства. На духу он бывает у отца Петра, душу правит. Это дело тайное между ними. Поучитель наш, — Стрига кивнул на священника, который мирно дремал после трапезы, устроившись на широкой лавке у стены, — сказал мне: одного вы поля горькие ягодки, с одного дерева кислые яблочки.
— И скажу, и скажу, — отозвался отец Петр, не поднимая головы, — грешники вы нераскаянные, в вас всех язычество с христианством перемешано, как в старых сотах пчелиных воск с медом да с дохлыми пчелами. Ох-хо-хо, будет мне за вас ответ перед богом, что допускаю вас к причастию, — закончил отец Петр, повернувшись на другой бок.
Будто бы ничего и не было, Стрига продолжал:
— Жужелец пошел дальше греческого сказания. Он вместе Дедал и Икар. Человек он разумный, тому свидетель его мастерство.
— Предание об Икаре и Дедале, отце его, нужно понимать иносказательно, — заметил Соломон. — И в нашем святом писании, и в вашем многое понимается в духе, а не в видимых вещах. Странствия, виденья суть искания души.
— Не спорю, — отозвался Стрига. — Но разве тебе не хочется летать, разве ты никогда не летал?
В ответ лекарь Соломон только руками развел в недоумении.
— Но во сне ты ж летал? — настаивал Стрига.
— Во сне? — переспросил Соломон. — Было когда-то. Так мы ж не о снах, мы о яви ведем разговор!
— Я и поныне летаю во сне, — сказал Стрига. — Проснусь, и хочется, взяв жену на руки, подняться в ясное небо. То — сны. Было со мною однажды наяву чудесное дело. Давно, между Киевом и Вышгородом, ездили мы на охоту и, спешившись, разошлись по долам. Долго ли, коротко ли, но вдруг мнится мне — заблудился! День был позднеосенний, лист опал, прошли дожди, потом стало сухо, под ногой не гремело — чернотроп, по-охотничьи. Небо закрытое, тишина в воздухе — слышишь, как падает запоздалый листок. Бегом я пустился вверх, вниз, вверх. Несли меня ноги, как пушинку ветер несет, и долго так было, легко, просторно, воля без края, душа наслаждается, и просто все так, все мне доступно. Вынесся я на холм, вижу — внизу конюхи держат наших лошадей. Усталости ничуть, будто сейчас ото сна. Пошел вниз обычным шагом. Товарищи уже собираются. Кто с чем, а у меня ничего нет, и ничего мне не нужно, ничего будто со мной и не было. Прошло сколько-то лет, и вдруг мне вспомнился тот день, и осенило — да ты ж летал! Пробовал повторить. Нет, не получается, не могу.
Подперев голову кулаками, Стрига уставился куда-то. И все призадумались, и каждый вспомнил нечто чудесное, бывшее с ним, и неуловимое, как солнечный луч, как туман, как прошлое — было, и нет его более…
Встряхнувшийся кснятинский боярин подошел к ларю, стоявшему на высоких ножках, и откинул переднюю стенку.
— Еленушка, помоги-ка, — попросил он.
На полках лежали свитки бумаги, стояли книги разного вида: в деревянных крышках, скрепленных вощеной нитью, в кожаных крышках с матерчатыми затылками. Поискав, нашли небольшую тонкую книжицу, похожую на молитвенную, и боярин, указав место, попросил жену прочесть.
— «Некий сарацин-агарянин явился в город Константина. Объявил он, что хочет удивить всех людей, полетев над ипподромом, как птица. В назначенный день перед началом состязаний колесниц сарацин поднялся на верх главных ворот ипподрома. Был он одет в особое широкое платье из льна, распертое изнутри обручами. Сарацин долго стоял, ожидая сильного порыва ветра. Дождавшись, он поднял руки, прыгнул, упал вниз камнем, и, когда к нему подошли, он был уже мертв, ибо переломал все кости».
— Спасибо, боярыня, — сказал Соломон. — Случай доказывает невозможность полета. Сарацинский соперник Икара убил сам себя.
— Прав ли ты? — возразила Елена. — Легко осудить неудачника. Я вижу иное: Жужелец не одинок. Агарянина тоже обуревало желанье летать. Есть и другие, мы не знаем о них. Многого нет в летописях, многие летописи нам неизвестны. Жужелец не ищет славы. На своих крыльях с такой высоты он мог бы спуститься далеко от ипподрома.
— Ах, боярыня, сердце у тебя золотое, — вступил лекарь Парфентий. — Нет человека, кто не хочет славы. Друг мой Соломон, премудрейший, думаешь, славы не любит? Ох как любит! Знаешь же кличку его? Бессребреник! Словцо-то какое, не медным, звучит серебряным звоном!
— Люблю! — сказал Соломон и залился тихим смешком, от которого затряслись длинные, пряди волос на висках. — Очень люблю, для того и стараюсь.
Глядя на лекаря, рассмеялась и боярыня:
— Так это ж добрая слава, что ж худого — искать себе доброго имени?!