рваные, будто объеденные, концы листов, светлых, желтых или почти черных.
— Все? — спросил Шимон. В ответ отец Марк несколько раз кивнул. — Все, что я видел, что осматривал? — переспросил Шимон и получил немое подтверждение, — Я обдумал, сравнил, — сказал Шимон. — Я могу заплатить пятнадцать номизм. Полновесных, непорченых, старых, одним словом.
Ничего не говоря, отец Марк ушел. Вернувшись довольно быстро, отец Марк нарушил свое молчанье:
— Отец игумен повелел мне сказать: тридцать.
— Семнадцать, — предложил Шимон, и отец Марк снова исчез.
Так повторялось несколько раз, и каждый раз отец Марк отсутствовал все дольше. Последняя цена в двадцать три номизмы, предложенная Шимоном как окончательная, была наконец принята после особенно долгого отсутствия.
Шимон ушел, чтоб нанять телегу. Наедине с Андреем у отца Марка развязался язык:
— Ты по-гречески говоришь? И читаешь? И пишешь?
Удовлетворившись, отец Марк перешел на латинский язык и получил те же утвердительные ответы. Тогда, указав на тюки, монах сказал:
— Там и арабские есть рукописи. Есть иудейские. Однако таких не много там. Но не совсем уж и мало.
— Этих языков я не разумею, — ответил Андрей, — но знатоки у нас есть. Я ж по-арабски лишь говорю, да и то плохо.
— Ты что ж? Торгуешь с арабами? — слабо заинтересовался отец Марк.
— Нет, собираюсь в далекую дорогу. На восток. И подучился немного.
— Без языка — не дорога, — согласился отец Марк и вздохнул, потеряв интерес к разговору.
Отцу Марку было горько. Тридцать лет отбыл он монастырским библиотекарем. Монахи, умевшие и желавшие читать, убывали, или так казалось старику, жизнь которого уже явственно замыкалась. Впрочем, отцу Марку было все равно, он пребывал среди своих книг, не видя греховного даже в грубых словах Плавта, Аристофана, Апулея. Игумены не замечали светских книг. А вот последний, нынешний, приказал: все светские писанья собрать, запереть. Даже отцу Марку было запрещено к ним прикасаться. Все обрекли тлению, все, все… А потом пришел русский с разрешеньем самого патриарха отбирать и покупать в монастырях ненужное, по мнению игуменов. И вот совершилось — все светские писания уходят на Русь. «Пусть, пусть, — утешал себя отец Марк. — Только бы жило державное слово». Великое, дивное чудо даровано людям через воплощение деятельной мысли в слово. Богу все едино, писал христианин либо язычник. По воле бога пишущий обращается ко всем народам. Чтение книг есть благо. Иные книги вызывают желание опровергнуть написанное, даже гнев против писавшего. Другие умиляют, возвышают душу, сообщая новые познанья, разъясняют бывшее темным. И те и другие хороши, ибо и в гневе отрицания, и в радости согласия с пишущим одинаково трепещет живая мысль. От бога и Сенека, и Тацит, и Апулей, как святой Августин и апостольские послания. От дьявола — льстивое слово, угодническое, ползучее. От дьявола идет слово, усыпляющее мысль и душу в ложном покое, в бездеятельной самонадеянности. Бог сказал: «Изблюю тебя из уст моих за то, что ты не холоден и не горяч, а только тепел. О, если бы ты был холоден или горяч!..»
Первая добродетель монаха есть послушание. Прав отец игумен. Некому в монастыре читать светские книги, пусть просвещаются русские.
В предместье святого Мамы, названном так по храму этого святителя, с давних лет базилевсы отводили места для постоянного пребывания иноземных купцов, следуя не какой-либо выдумке, но общему и старинному порядку.
По древнеиталийской пословице, равные причины не равные предвещают следствия. Эта мудрость, подобно каждой подлинной истине, предупреждая о сложности жизни, не может быть применена ко всем случаям. Ничуть не сговариваясь с прибосфорскими властями, власти древнего Новгорода на Волхове с не запомнившегося летописцами времени отводили особые места для жительства иноземцев: в Новгороде гости германские, шведские и другие имели собственные подворья. В Киеве такие подворья назывались улицами, как и в Чернигове.
В константинопольском предместье прихода святого Мамы Русь владела собственным подворьем, по-гречески — кварталом, где порядком ведал русский староста, консул — по-гречески. Отношения с городскими властями определялись писаными договорами. На одну из статей договора и сослался Шимон, не желая выдавать на жестокую казнь неудачливого вора.
Из-за частых смут, из-за многих войн, подвергавших опасности нападения столицу империи, русский квартал был защищен особой стеной, и русские, заперев ворота, могли какое-то время и отсиживаться, и оборонять себя, свое добро. Ни городская стража, ни греческое войско не смели произвольно входить в иноземные кварталы. Сам городской епарх, называвшийся в римские времена префектом, или его помощники в случае надобности навещали иноземный квартал по предварительному условию.
Шимон с Андреем, идя вслед за тяжелогруженой телегой, почувствовали себя дома, когда сплошные тележные колеса покатили по мостовым плитам своей русской улицы.
Дома со стенами тесаного камня — он здесь доступнее, дешевле дерева — выдавали вкус владельцев: есть лучше, есть и хуже, а такого нигде нет. Правда, не каждый, но многие дома глядели узкими окнами в резных деревянных наличниках собственного, русского дела, в котором нехитрый будто бы рисунок, сложенный кружками, крестиками, треугольниками да квадратами, радуя глаз, был в обманчивой своей простоте единствен и не повторен ни одним народом. Резная доска на коньке крыши, не тесовой, а местной крупной черепицы, не обходясь без петуха, делала крышу русской, своей — как знакомое лицо в чуждом уборе побеждает чужое обличье, и, забывая покрой и узоры иноземного платья, смотришь только в милые глаза — они ведь окна души.
Откинув подворотную доску, Шимон распахнул ворота, и телега, подпрыгнув, въехала, во двор. Из дома выбежали двое подростков. Шимон, скинув плащ на руки одному, велел другому открыть клеть и живо разгрузил телегу. В монастыре тюки таскал богатырь-привратник, а Шимон стоял с видом знатного человека, который не испачкает руки. Так здесь полагалось, как видно.
За обедом говорили по-гречески. Жена Шимона была гречанка, подростки — русские, отправленные родителями из Переяславля в науку к Шимону, им подобало учиться. Андрей пользовался греческой речью с удовольствием русского человека, легко осваивающего чужое. Шестым сотрапезником был человек в поношенной монашеской ряске, смуглый дочерна, с черными волосами, битыми проседью, как шерсть на спине серебристого лисовина. Знаток книг, Афанасиос гостил у Шимона, отдыхая после путешествия по Азии. «Шествуя пешком, мы любой путь одолеваем», — шутил Афанасиос. Теперь он собирался на Русь, и время отъезда его зависело от срока, в который подготовят к отправке очередные покупки книг. Он должен был доставить переяславльскому князю Владимиру Мономаху отобранные для него Шимоном книги, а остальные распродать русским любителям. Шимон почти двадцать лет занимался этим делом, получал достаточный доход, принимал заказы и брал учеников.
Для Афанасиоса поручение Шимона не было главным делом. Он был философ, по-русски — мудролюбитель или мудропоклонник. При Афонском монастыре лепилась кучка подобных людей. Одни из таких, приняв постриг, вели хронограф — погодные записи, другие оставались до старости послушниками, то есть, нося рясу, были обязаны лишь трудиться, а трудом были также и добровольные путешествия, о которых затем составлялись записи. Для Афанасиоса монастырь был домом, ибо некогда он дал туда вклад — хоть и весьма малое, как говорил он, зато все свое достояние.
За столом Шимон рассказывал Андрею:
— Вот подумай, друг-брат, я ведь за купленное ныне заплатил в десятки раз меньше, чем эти книги некогда стоили бывшим владельцам их.
— Почему же отдали? — спросил Андрей. — В монастыре не понимают цены?
— И понимают, и знают, — возразил Шимон. — Но книга, хоть ею торгуют, есть товар особенный, ни с чем не сравнимый. Возьми так. В купленном мною есть много испорченных книг, с гнилыми листами, наполовину и более истраченные. Что они стоят? Кто назовет цену? Коль говорить о монастырях, то многие