подбивали насадку топоров и копий. На точильных кругах острили мечи, ножи, сабли, секиры. Работали споро. О хазарах — ни слова. Праздное слово ослабляет душу. Для боя род кормит слобожан, слобода головами платит за корм. Так было и есть.
Воевода лгать не привык. Колоту же весело. Это он, бродя в поисках налитых тайной силой трав, подметил в степи за Турьим урочищем хазарский загон. Он же, передав весть Всеславу, хитро научил друга молчать. Но совершить ложной вестью испытание общности росских племен надумали оба. Ответ будет на одном Всеславе.
Солнце шло к полудню, когда к броду вырвался всадник. Замученный долгой скачкой конь пал в воду. Не успел еще второй Ратиборов посланный пешком доковылять до слободы, как Всеслав узнал Мужко и понял без слов. И дурно подумал: накликали сами.
Мужко меньше чем на день отстал от первого посыльного. Увидев собственными глазами хазарское нашествие, он гнал лошадей и себя без пощады.
Еще день, два или три, но не более шести дней могут дымиться костры над Поросьем. Более двух десятков сотен степных людей, жестоких, необузданных, идут на Рось с единственной целью грабежа. Не придется ли росским градам вновь рассыпаться золой? Не останутся ли от росского семени редкие люди, как былки на выбитом пастбище?
Тусклы выцветшие глаза князь-старшины Велимудра: старческая вода погасила ясность взора. Бурые пятна, будто осенние листья, налипли в трещинах сухих морщин. Ничто не мило старику, его сердце закрылось для движений любви, радости, жалости, сострадания к чужому горю. Велимудр остался одиноким. В своем роду среди своих кровных он жил воспоминаниями и правил родом привычкой к обряду правления. Себя же он держал в жизни силой воли, единственной силой, которую не отняла дряхлость.
Выставив косым горбом спину, — как давно спина перестала гнуться и когда нарос горб, князь- старшина не помнил, — он топтался на росском погосте. Было неприбрано, пора бы велеть прополоть под богами. Да времени нет — хазары из степи идут. Одеревеневшие ноги старика путались в стеблях травы. Обеими руками Велимудр цеплялся за княжеский посох. Переступит, вытащит увязший конец с железной, как у копья, насадкой, опять переступит.
Ветхий старик ковылял по колено в траве у дубовых подножий покровителей племени. Устал он, ох как же устал!.. Ему нужно вспомнить нечто, самое важное, самое нужное. Вспомнить бы, более он не забудет. В ушах свистит, будто близко что-то льется. Велимудру слышится звук: «Ти-ли, ти-ли-ли, ли-ли, ти-ли…»
Знакомый звук, такой знакомый. Но — мешает, мешает. Сейчас Велимудру нужно уйти в себя, поискать, вспомнить главное. Еще самая малость, и вспомнится.
«Ти-ли-ли, ти-ли, ти-ли-ли-ли…» Липкой паутиной тянулась, вилась без разрыва детская песенка пастушьей свирели. Деревянная дудочка мала и тонка, ее голос чуть сильнее комариного свиста, но слышен далеко — как птичий. Вблизи голосом легко заглушить свирель. Но вдали будет слышен не голос, а свирельный перелив.
В траве, за спиной Велимудра, сидел беловолосый парнишка в холщовой рубахе. Следя за пращуром, как бы тот не запнулся, не упал, парнишка пищал в свирель.
Имен много, разве все удержишь в голове. Не стараясь запомнить, князь-старшина звал кощея- прислужника Малом — от малого. Второе лето ходил Мал за князем, силенка прибавилась. Велимудр же вовсе иссох. Мал его мог поднести на руках, хоть головой доставал лишь до подбородка старца.
Для родовичей Велимудр — князь, для Мала — забота. Они все вместе и вместе, древнее смешалось с детским. Старик про себя нашепчет, Мал по-своему поймет.
Под навесом для гостей на скамье лежали мешочки из холстины. В них съестной припас: печеный хлеб, толченое просо, луковицы, сушеная рыба, завяленное мясо, соль, вымененная у ромеев. В очаге допревал кусок мяса в жидкой кашице. Перестав свистеть, Мал побежал к очагу поглядеть, не готово ли варево. Помешал, попробовал — мягко ли? Зубов у Велимудра совсем нет.
Свирель умолкла, и князь-старшина вспомнил, что хотел. Всю жизнь он прожил в страхе. Всегда в нем было два человека: один боялся, другой прятал стыдное чувство. Никому не признавался, никому не признался бы, но дни были отравлены. Привык, не давал воли страху, жил, как все. Думал, не все ли боятся, не все ли прячут и от себя, и от других мысль о тщетности жизни, которую завтра насильно отнимут. При вести о хазарах Велимудр отказался от старшинства, чтобы не мешать роду своей беспомощной дряхлостью. Пусть отбиваются, как умеют. Жизнь не мила, нужен покой, чтобы в покое уйти. Самая страшная смерть — от зверя. Зверь будет тело трепать, не даст умереть в покое. Нет страха, есть злоба на степных людей за то, что не дали умереть в покое.
В горьком бессилии Велимудр поднял руку на Дажбога. Метил в лицо покровителя славян острым посохом и шептал:
— Вот я тебе! Я тебя не боюсь…
Бросив ложку, Мал подбежал к старику.
— Опоздал бы я, ты бы, глядишь, и обломался! Угляди-ка за тобой, старый ты, старый…
Велимудр ухватился за подножие бога, оттолкнул парнишку.
— Мешаешь ты! — и, как копьем, пырнул острой клюкой.
Мал присел шустрым волчонком. Железо, скользнув по плечу, до крови поцарапало кожу. Едва не убил злой старик.
Не в первый раз парнишке увертываться от клюки. Он не обижался. Двенадцатилетняя нянька при столетнем ребенке, мальчик считал себя разумным за двоих. Как никто, он знал жалкую дряхлость князь- старшины, привык с материнской небрезгливостью ходить за стариком, жалея его любовью сильного к слабому. Мог бы Мал клюку отнять, дав Велимудру простую палку. Вместо того парнишка ждал, готовясь увернуться от второго удара. Нет, задохнувшись от усилия, Велимудр опустил посох. Голова затряслась, а тусклые глаза прояснели.
— Пойдем, пойдем, — позвал князь.
Крепко обняв старика, Мал повел его к очагу. Будто ничего между ними не случилось. Волоча клюку левой рукой, правой Велимудр гладил парнишку. В неловких движениях сухих костей, обвитых дряблым мясом, была особая ласка. Слабый просил прощения у сильного. Мал думал: «Горяч ты еще, а угоди ты мне в сердце, кто б за тобой глядел? Пропал бы ты, как куренок».
Кашица хорошо разопрела. Велимудр тер еду пустыми деснами, и его лицо становилось странно- широким, а седая в прозелень борода дыбилась к вислому носу. Мал вытащил мясо, отделив мякоть, мелко ее искрошил, натер луком, подсолил.
Князь-старшина ждал терпеливо. Не ворчал, как всегда: «Сам я себе, сам я все, что я тебе, малый, что ль!» Парнишка понимал, что пращур смягчился, жалея об ударе клюкой. Он ведь такой — гневлив, да отходчив. В бане как? Дерется, толкается. Сам! Сам! Потом устанет и будто не замечает, что его моют. Они, древние, уж такие.
Накормив Велимудра досыта, Мал выгладил ложкой горшок, чтоб не пропало зря крошки. Мешочки с припасом убрал со скамьи и подвесил повыше на деревянный гвоздь, не то мыши источат.
— Ты поди, сюда поди ты, — позвал пращур. Обняв Мала, он начал речь. Едва, едва, с одного слова на пятое, понимал Мал, будто и не по-росски говорил древний.
Велимудр жаловался на извергов, которые от лета к лету все более плодятся, а льнут они все к Всеславу. Хазары пришли, побьют россичей. Всеслав хазар побьет, слобода власть заберет. Рода ослабли ныне. Не будет вольности градов.
Ничтожно мало из слов Велимудра дошло до Мала — все плохо, и только. Цепляясь за парнишку, старец заключал свои речи.
— Ты понимай, помышляй, — твердил Велимудр, — ты уходи тотчас, уходи. Один. Не путайся меж хазар и наших. На Припять ступай. Нашего языка там люди. Тебя примут в род. На Рось не помысли вернуться.
— Без тебя куда мне? Ты ж и по ровному еле бредешь, ты через лес не пролезешь. Ты и на коне-то сидишь, когда тебя с обеих сторон держат, — безжалостно уличал старца Мал.
Рука Велимудра нашла ухо непослушного. Не обижаясь, Мал отвел скрюченные, холодные пальцы