Оказать нам помощь сестры смогли только в первый день — помогли помыться в дровянике, поливая из кружки. Я упросил сестренку дать мне напиться вволю и потерял сознание. Очнулся в сарае, голый — видимо, посчитали меня мертвым. Стал барабанить в дверь, пришел часовой, отвел в барак. Там были нары в два ряда, людей — несколько сот. Сочувствовать некому: все изможденные, как скелеты. Ощущение было жуткое. Казалось, прощай, жизнь, начнутся теперь издевательства и расстрелы. Так и получилось.
До нас в лагере было 560 человек. Кто умер с голоду, кто от тифа, кого пристрелили. Выжило только шестеро: врач, два фельдшера, хлебопек, солдат, что варил баланду, и парикмахер-еврей. Жили они все отдельно, не в школе. Врачу приносил витамины немецкий врач-капитан, и он делился ими с фельдшерами. Парикмахера немцы держали для забавы: ставили к стенке и стреляли вокруг головы из пистолета. Чья пуля ближе к голове ляжет — получал бутылку шнапса, а пленный — еду. Парикмахер отличался от нас тем, что был чистым — где-то мог мыться. Нам же не давали воды ни для мытья, ни для стирки. Все завшивели, но после тифа немцы устраивали прожарку белья, и вши не так досаждали, как клопы. Эта нечисть изматывала до слез.
Подъем был в шесть утра, отбой — в девять. Утром приносили кипяток и 100 г хлеба, клейкого, как мыло. Обед — по кружке баланды из запаренных отрубей, вечером — опять кипяток и 100 г хлеба. Если изредка давали ржавую селедку, то ее съедали всю, ничего не выбрасывая. Это было праздником, как и для того, кто поймает крысу: крысы водились под полом в туалете. Перед школой был небольшой пожарный пруд. Там вначале водились лягушки. Их выловили и съели в первые два дня.
Территория лагеря была обнесена колючей проволокой с четырьмя вышками по углам, на которых дежурили немецкие часовые. Еще два патруля караулили с западной стороны, где был лес. Изнутри на расстоянии 5 м от ограды протянули еще проволоку — предупредительная зона. Подходить к ней запрещалось — стреляли без окрика.
Поначалу во дворе росла всякая трава. Ее вырвали и съели, вся площадь была пустой. Зеленело только за проволокой, но и туда мы совали руки, хотя и стреляли. При мне двоих убили за траву и одного за то, что отошел на два метра дальше на работе в лесу.
Как-то раз мы копали братскую могилу, и пленный попросил у немца закурить, назвав его «камрадом». Фашист застрелил его. Тут же и зарыли… Однажды я отравился грибами. Не помню, что со мной было, но, говорят, все кричал: «Сталин! Сталин!» На меня напустили волкодава. Я бежал к лесу, а пес рвал меня. Они собаку пожалели и меня не застрелили, а только избили до потери сознания, сломали ребра. Всего били пять раз. Больше за то, что я не хотел работать на Гитлера. Кричали: «Сталину работал, а Гитлеру не хочешь, комсомольская сволочь!» А раз избили за то, что я выскочил из строя схватить сухарь на обочине дороги.
Врач (наш, из пленных) приходил каждый день, осматривал нас, но чем он мог помочь! Бумажные бинты дали только в первый день, а потом остался один риванол — промывать раны. Фельдшеры были в роли санитаров: вытаскивали мертвых в дровяник. Сестры не выходили из «санчасти» — сарая в правом углу двора. По вечерам оттуда слышались печальные песни. Чаще всего девушки пели «Вечерний звон» и «Санта-Лючию»…
А еще фашисты забавлялись тем, что впрягали в тачку пленных и гоняли вдоль ограды. Веревку дадут в зубы и дергают, фотографировали и отсылали карточки домой. Я также попал в объектив: наверное, по причине своей худобы и потому, что не мог стоять на ногах — ползал.
Как-то в августе 42 года в лагерь приезжал генерал. Еще молодой с виду, говорили — для вербовки пленных. Но внутрь барака он не зашел, а покрутил носом и повернул назад от «госпиталя».
До конца своих дней я не забуду лагерь и все, что там пришлось вынести. Как не забуду и Долину смерти — Мясной Бор: постоянный голод, дни и ночи под обстрелом, и наш прорыв, и реки Полисть, Кересть, Глушицу, до краев заполненные трупами.
Недавно я был в тех краях. Прошел от Тигоды до Мясного Бора. В лесу еще полно нашей военной техники: машины, орудия, разбитые паровозы узкоколейки. И останки солдат, через которые уже проросли молодые деревья… Ребята из Новгорода и Казани организовали поисковые группы и выносят останки бойцов к дороге, хоронят и ставят скромные пирамидки. Мимо обелисков по шоссе Ленинград — Москва пробегают в обе стороны машины новейших марок, но никто не остановится и не подойдет к памятникам. Лишь в День Победы собираются здесь немолодые люди, не забывшие своих однополчан. Тогда сердце разрывается и текут слезы, а ты их не стыдишься: ведь ты приехал, чтобы отдать дань тем, кто был с тобою рядом, но никогда уж не постучится в твою дверь. Мы видели их живыми перед прорывом, видели мертвыми и виноваты перед ними за то, что хороним только через полвека…
Вот я и обращаюсь к вам, товарищ военком: если и «зарыли» правду о Волхове, то ее необходимо возродить. Солдаты 2-й ударной, кто еще жив, все помнят, как было. И разве мы все, живые и мертвые, виноваты в том, что генерал Власов сдался немцам живым? Я был там до последнего дня и знаю, что никакой армии Власов не сдавал. Как знаю и то, что никто из нас, попавших в фашистский плен, не пошел туда добровольно. И какая наша вина в том, что взяли нас на болоте, погибающими от голода и ран? Мучились и умирали в немецких лагерях за колючей проволокой не предатели — те устраивались получше. Голодные, обездоленные люди на клопиных нарах никого не предавали. Они только мучились и гибли. На окраине Выры заросли густой травой рвы, где зарыты тысячи невинно замученных людей. Да разве только в Выре? А в Межно, Волосове, Луге? Разве правильно, что на тысячных могилах, где по нескольку суток колыхалась земля (ведь бросали туда и еще живых), нет и маленьких дощечек, напоминающих о том, что жили на земле эти люди?
Когда я пишу все это, мне кажется, что я пишу с того света. Услышит ли кто-нибудь? Надо торопиться — ведь мы, старики, уходим один за другим. А без нас кто покажет эти могилы? Если государству трудно выделить средства на памятные доски — народ не откажет. Собираем же мы деньги на памятник Василию Теркину — правильно, и это надо. Но не меньшей памяти заслужили и те, кто лег в землю пленным. И забыт…
Г. А. Стеценко,
бывш. рядовой 22-й осбр
З. И. Добровольская (Гусева)
Незабытые дни войны
Родилась я в 1922 г. в с. Ветеря Вторые Псковской области. В 1941 г. закончила среднюю школу и готовилась к поступлению в пединститут. Пришла на обед домой, а по радио передают: война!
Очень скоро начались бомбежки. Враг неумолимо приближался. Отец мой, Иван Петрович Гусев, был директором Середкинской МТС. Он получил приказ в срочном порядке эвакуировать технику и людей в глубь страны. Все бросали свои дома и вещи и отправлялись в неведомый путь. Куда мы двигались, я не имела представления, но все дороги были забиты военными. К папиной машине подошел незнакомый майор. Сказал, что машина экспроприируется в пользу Красной Армии, и, угрожая пистолетом, потребовал отвезти их в пос. Пролетарку Новгородской области. Папа просил разрешения взять с собой хоть одного из четверых детей. Взяли меня, как старшую, оставив маму с плачущими детьми на дороге, по которой брели усталые, убитые горем люди.
В Пролетарке папу арестовали, и он сидел в тюрьме до выяснения личности, потом ушел в партизанский отряд.
Я страшно кашляла, и меня лечила военврач Анечка. У меня оказался плеврит. Я пила какие-то таблетки, температура спала, но осталась сильная слабость, и Анечка предложила устроить меня на работу в столовую комсостава посудомойкой. Я с радостью согласилась. Мыть посуду — дело немудреное; позже меня перевели в официантки.
Вскоре меня зачислили рядовой комендантского взвода, выдали обмундирование и наган, научили приветствовать старших по званию.
Шло формирование Новгородской армейской группы (НАГ). Машинами нас перебрасывали в лес. Под Новгородом я пережила первую бомбежку. Здесь собралась уйма народа, было много эвакуированных с детьми, дороги были забиты людьми, машинами и лошадьми. И вот налетела немецкая авиация —