сидел молодой светловолосый батрак в белой рубахе. Красные отблески огня играли на его лице, освещая нос и усы. Ярогнев почти тотчас узнал в нем ксендза Рыбу и зашипел сквозь зубы.
Одна рука ксендза лежала на голове Больки, другая бессильно свесилась с колен. Он что-то говорил медленно, ни на минуту не умолкая, а другие слушали его. Болька на мгновенье подняла к нему лицо, и красный свет огня отразился в белках ее глаз. Голос ксендза, монотонный и серьезный, слышен был неясно. Сначала невозможно было ничего разобрать, но потом, когда Ярогнев прижался лицом к окну, до него стали доходить отдельные слова, произнесенные громче или отчетливее других.
Среди этих слов одно поразило Ярогнева: «Поляки…» А потом — «немцы». Да, ксендз говорил о поляках и немцах…
Как Яро ни напрягал слух, он больше ничего не мог уловить. Ксендз все говорил, но о чем — не известно. Может, Ярогнев просто не понимал его? Он чувствовал, как все больше стынут руки и ноги, как охватывает его прежнее чувство ненависти к ксендзу и ко всему, что он говорит. В глазах Больки, на миг освещенных огнем из печи, Ярогнев прочел восторг — и этого было достаточно. Судорожно сжались кулаки, защемило сердце. И вдруг он не выдержал — невольно забарабанил кулаками по раме и бросился бежать. Успел только увидеть, как сидевшие в избе стремительно повернулись к окну, увидел белое лицо Больки, открытый в крике рот. Удирая, он упал на рыхлой картофельной полосе, потом исцарапал руки, перелез через плетень и стрелой сбежал вниз, к речке.
Теперь Ярогнев переходил по доскам на другой берег в сильном страхе. Над его головой ветер тревожно шумел в тополях, высившихся над мельницей, и в этом шелесте словно сливались голоса леса и воды. Ярогнев опять подумал о Марысе, а потом уже только видел перед собой лицо Больки и ее разинутый в крике рот. Страх, выражавшийся в этом лице, разжигал в Ярогневе недобрые инстинкты. Входя в темный, холодный дом деда, он твердил про себя с каким-то злобным упоением:
— Ну погоди же! Еще не так закричишь!
На другое утро он опять после долгого перерыва пошел в Вильковыю на сбор немецкой молодежи.
Прошло несколько дней. Однажды утром поднялся ужасный ветер. К вечеру он стих. Ярогнев вернулся домой поздно, когда старики уже сели ужинать. Спокойно поел картошки и лег в постель. Старый Дурчок и его жена, как всегда, сидели за столом молча. Эльжбета — подпирая рукой подбородок, Францишек — привалившись к стене в углу между двумя окнами. Он способен был сидеть так часами, ничего не говоря и глядя в одну точку. А Эльжбета только тяжко вздыхала.
Но когда внук лег в постель и повернулся лицом к стене, старики заговорили.
— Что-то он осунулся, — сказала Эльжбета.
— Не впрок ему немецкий хлеб, — буркнул Францишек.
— Ох, загубят мне хлопца! — Эльжбета горестно покачала головой.
— Погоди, погоди, вырастет из него великий фюрер, будет тебя кормить немецкой колбасой.
Эльжбета со страхом посмотрела на мужа. Последнее время она уже совсем не понимала, о чем старик толкует, что у него на уме, ее пугали его слова и не известные ей мысли. Она старалась угождать ему стряпней, но есть-то было почти нечего, да Францишек и не замечал, чтo ест.
Он вставал каждый день до зари, когда было еще темно, и уходил на работу в лес. Шаги его громко скрипели по скованной первыми заморозками земле.
Он встал с лавки, перекрестился и, уйдя за занавеску, начал раздеваться. Вдруг он повернул голову, насторожился.
— Эльжбета, послушай-ка! Где-то кричат.
Эльжбета тоже прислушалась.
— Почудилось тебе.
— Говорю, кричат! Надо выйти взглянуть.
Старик опять надел снятую только что ватную куртку и подтолкнул жену к двери. Выходя, он заметил, что Ярогнев беспокойно заворочался в постели и, подняв голову с подушки, стал вслушиваться.
Старики сошли с крыльца. Темная осенняя ночь минуту-другую оставалась безмолвной, тополя у мельницы тихо шевелили остатками сухой листвы. Морозило.
Внезапно с другого берега Лютыни донесся душераздирающий женский вопль. Он рванулся вверх и так же внезапно стих, словно оборванный насильно.
— Спасите, люди! Спасите! — кричал женский голос.
— Это Болька! — дрожа, прошептала Эльжбета.
— Надо идти туда. — Францишек двинулся с места, но Эльжбета схватила его за рукав.
— Не ходи! Там немцы.
Старика удивили ее слова.
— Немцы? С чего ты взяла?
— Это немцы, — повторила Эльжбета.
Отчаянный крик снова прорезал морозный воздух и как будто даже закачал деревьями: они зашумели громче и тревожнее.
— О! О! О! — рыдал чей-то голос.
— Бьют ее! — пробормотал Францишек.
— Спасите, люди! Спасите! — доносился голос Больки так внятно, как будто девушка была в нескольких шагах отсюда.
Старик оглянулся на дом и увидел, что в приоткрытых дверях стоит Ярогнев в длинной белой рубашке. Он стоял на пороге, высунув голову, и слушал. Францишек, словно не замечая его, шагнул в темноту, туда, откуда доносились крики.
— Спасите! Спасите!
— Пойду! — сказал мельник.
— Не ходи! — опять взмолилась Эльжбета.
В эту минуту она увидела в дверях внука, освещенного мутным светом лампы. Она бросилась к нему, выпустив рукав мужа.
— А ты тут зачем? Чего из-за дверей подглядываешь? Опять простудишься. Марш сейчас же под перину!
Ярогнев отступил в комнату, захлопнув за собой дверь. Но Францишек успел уже скрыться в темноте. Эльжбета осталась одна на крыльце. Ночь обступила ее со всех сторон, черная, непроглядная. Издалека, от лесной сторожки, еще доходили какие-то неясные звуки. Старуха совсем растерялась, не знала, что делать. Из этого мрака, из шелеста тополей над разрушенной мельницей надвигалось что-то жуткое, неотвратимое. Она чувствовала, что оно ворвется в ее жизнь. Что это? Ночь? Смерть? Или что-то еще более ужасное? Она не отдавала себе в этом отчета. Сделала несколько шагов вперед, впиваясь глазами в темноту, точно искала там чего-то, а руки хватались за четки, висевшие у нее на поясе.
— Иисусе, Мария! — твердила она, не переставая.
Она чутьем угадывала все. И потому не удивилась, когда вдруг, громко стуча сапогами, из темноты вынырнул Францишек, поддерживая плачущую, но уже притихшую Больку.
— Что там? — шепотом спросила Эльжбета.
— Забрали, забрали, — бросил старик, быстро проходя мимо нее в дом. — Забрали ксендза и Гжесяка, а ее избили.
— Иисусе, Мария! — повторила Эльжбета и поспешно вошла за ними в комнату.
Болька стояла, опершись обеими руками на стол. На ней были только рубаха и юбка, изодранные, висевшие клочьями. Сквозь белое полотно рубахи сочилась кровь. Волосы в беспорядке свисали на ужасно распухшее синее лицо. Только белки глаз сверкали из-под спутанной гривы, и Болька напомнила Эльжбете какого-то дикого зверька.
Несколько минут никто не прерывал молчания. Эльжбета заметила, как Ярогнев порывисто натянул на голову перину, которой укрывался, и скорчился, словно от удара в живот. Тишина в комнате была такая жуткая, что Эльжбета подумала: «Хоть бы Болька кричала так, как давеча, — все легче, чем эта тишина».
Болька и в самом деле снова завопила:
— Забрали, забрали ксендза и дядю. О боже, боже, боже!