Уставший от непривычных ночных «путешествий» из одной комнаты в другую, я моментально заснул, но в доме, где порядок занимал последнее место, полный покой был невозможен. Проснулся от шума упавшей этажерки и звона разбитого стекла. Вслед за этим слышу возбужденный голос Есенина:
– Когда же кончится этот кавардак?!
Два гостя, едва знакомые Сергею, пытаются улечься на полу, чему мешает поверженная этажерка.
Чувствуя, что предстоит новое переселение, заворачиваюсь в простыню.
– Пошли они к черту! – вскричал Есенин. – Идем, устроимся в другом месте.
С необыкновенной ловкостью он собрал подушки, простыни, одеяла и, поддерживая их подбородком, вышел из комнаты. Я, полусонный, двинулся следом.
Есенин повел меня в конец коридора, где помещался еще не заваленный вещами сравнительно просторный чуланчик с запасными тюфяками. Там аккуратно постлал постель.
– Сюда ни один дьявол не заберется, – сказал он. И, желая объяснить причину своего оптимизма, показал большой, слегка ржавый ключ. Быстро разделся и, закрыв дверь на замок, лег рядом. Заснули мы сразу.
Проснулись часов через десять. В верхнее окошечко чулана врывались лучи добродушного утреннего солнца. В квартире – полная тишина.
Есенин сладко потянулся.
– Боже мой! Как мало надо человеку: крепко чувствовать свое тело и хотя бы несколько лучей солнца. Ты выспался? – Он пристально взглянул на меня.
– Как беженец, потерявший дом, но после долгих скитаний нашедший теплую постель.
– Однако, надо пойти на разведку.
– Какая тишина… По-моему, в квартире никого нет.
– Бывает и зловещая тишина. Представь, что все еще дрыхнут.
Есенин открыл дверь и через две минуты радостно закричал из коридора:
– Рюрик! Ни души, кроме оренбургского отшельника. Пьет крепкий чай с сухарями и зовет нас.
Я радостно вздохнул.
– Иду, иду… Да будет благословен Оренбург! Что может быть лучше стакана крепкого чая!
– Это плагиат! – воскликнул Есенин. – Так говорил или писал Чайковский.
– Он говорил иначе. Перед сном и с коньяком.
Через десять минут мы сидели в комнате Сергея Ивановича, невозмутимого и спокойного, как природа в периоды отдыха после бурь и гроз.
После чая Гусев-Оренбургский аккуратно вымыл стаканы, не позволив нам помогать, а потом засел за рукопись. Я пошел в свою комнату, в которой никто из ночевавших гостей не пытался навести порядок. Есенин поморщился:
– Вот свиньи! В моей комнате, может, чище?
Он пошел к себе, но тотчас вернулся.
– Те же декорации.
Мы начали убираться. Есенин делал это быстрее, не сердясь на мою медлительность. Во время уборки я заметил:
– Мысль у меня мелькнула: давай напишем друг другу акростихи.
– Признаться, я только подумал: хорошо бы написать друг другу стихотворения. Четыре года прошло, как мы обменялись посланиями. Хочешь акростих – давай. Я их не писал, но попробую. Только в разных комнатах.
– Конечно в разных, – мне стало весело, – мы же не за школьными партами.
–
– Принимаю.
Я сел за стол, а Есенин пошел к себе.
Написав в четырнадцатом году несколько акростихов друзьям и одному старому поэту, творчество которого любил, без особого труда записываю рождающиеся строки:
Мне понравилось написанное, но, не желая нарушать условия, я ждал, когда Сергей кончит писать и придет сам.
Подхожу к окну. Ясный солнечный день. Во дворе высятся сугробы. Снег блестит как-то особенно ласково. От радиатора веет успокаивающим теплом. Разве можно сравнить эту прекрасную комнату с моим трехпрудным ледником! И все же со щемящей грустью думаю, что, несмотря на любовь к Есенину и на чудесные часы, которые нам удавалось выкраивать из суматошного времяпрепровождения в писательской коммуне, я не могу смириться с этой беспорядочной, мешающей работе жизнью. Вероятно, Есенин чувствовал то же. С каким удовольствием я продолжал бы жить с ним в более спокойной квартире! Но полного счастья не бывает или бывает очень редко.