— Я хочу сказать, она мне не поверит. Я ведь незнакомое ей лицо. Она поверит только кровному родственнику. Вообще — человеку, которого она знает. То есть — тебе. Поэтому твое присутствие и необходимо. А остальные подождут нас под стенами.
— С лошадьми, пистолетами и письмом от кардинала Ришелье, — опять сказал Вадим.
На сей раз Гвэрлум даже не стала тратить времени на то, чтобы показывать приятелю кулак. Пусть сам осознает, насколько глупо себя ведет.
— Хороший план, — одобрил неожиданно Флор. — Немного сумбурный, но вполне осуществимый. Берем с собой телегу. Иона возничим, Вадим и я — мелкими торговцами, Наталья — странница, а Севастьян — монашка…
— Стало быть, я с Лавром остаюсь дома, — заметил Харузин. — Ну что ж…
— А что, тебе так охота влезать в очередное приключение? — спросил товарища Вадим. — Не надоело?
— А тебе? — вопросом на вопрос ответил Харузин.
— Какой ты, Эльвэнильдо, нечуткий, — засмеялась Наталья. — Речь ведь идет о Настасье Глебовой. О Дальней Любви. О предмете рыцарского обожания и абстрактного воздыхания.
Таким образом, она вполне отомстила Вадиму за «Констанцию». Он это понял и даже не роптал.
Севастьян подошел к Флору, поцеловал его в плечо — как отца, сказал спокойным тоном: «Спасибо» — и ушел с Ионой — переодеваться.
Монастырь, куда поместили Настасью, был довольно богатым и весьма деятельным. Недавним Стоглавым собором было запрещено монастырям приобретать себе новые вотчины. Это запрещение было принято по настоянию молодого царя Иоанна, который — находясь под влиянием протопопа Сильвестра — склонялся душой к нестяжателям, к последователям Нила Сорского. Монах, полагал он, должен быть не обременен мирским богатством и погружен в созерцание.
Однако полностью воплотить свою мечту о нестяжательном монашестве царь Иоанн все-таки не смог. Слишком большой силой обладали последователи противника Нила — преподобного Иосифа Волоцкого. Иосифляне, напротив, утверждали, что земная Церковь, Церковь воинствующая, обязана обладать неким земным богатством. Если все облачатся в рубище и погрузятся в созерцание, то кто, скажите на милость, накормит сирот, приютит вдову, защитит неправедно обиженного? Нет, собственность необходима! Необходимо и деятельное участие в земной жизни.
Потому что кроткие наследуют землю не только в грядущем веке, но и в нынешнем. Слишком тяжелой и безнадежной была бы жизнь без этого обетования.
И потому прежние вотчины были сохранены за монастырями, никто не покусился отнять их.
Игуменья Алипия, немолодая, рослая женщина с почти мужскими ухватками, управляла монастырем твердо и уверенно. Сестры всегда были заняты работами — по огороду, на кухне, в странноприимном доме, где хватало забот и с больными, и с голодными, и с несчастными.
Узницу, привезенную в монастырь под вечер, при большой охране, матушка Алипия встретила спокойно, строго, но без излишней суровости. Настасья не помнила себя от ужаса. Всю дорогу до Москвы она, не переставая, плакала. Ее лицо распухло, как подушка, глаза сделались крошечными и заплыли, губы потеряли форму, искусанные и запекшиеся. Девушка плохо понимала, что именно случилось с ее семьей. Знала только, что беда — и беда непоправимая. Никогда больше не будет ее жизнь такой светлой, спокойной, тихой, как прежде. Настасья не знала за собой тяжелой вины, за которую Господь мог покарать ее столь ужасно. Не знала она таковой вины и за своими родителями.
Но, может быть, это испытание послано ей для укрепления ее веры, для испытания ее любви?
В затуманенный горем разум Настасьи эта мысль пока не проникала.
— Оставьте нас, — распорядилась матушка Алипия, когда обезумевшую пленницу ввели к ней стрельцы. — Ступайте на кухню, вас накормят сестры, и тотчас покиньте обитель.
Стрельцы подчинились и скрылись из виду. Настасья, казалось, даже не заметила этого. Она плохо соображала и почти ничего не видела.
— Сядь, дитя, — велела ей матушка.
Настасья огляделась по сторонам, нашла скамью, опустилась на краешек.
— Тебя привезли сюда для вечного заточения, — заговорила игуменья. — Ты понимаешь это?
Девушка кивнула с глубоким вздохом.
— Не стоит сожалеть об этом, — продолжала игуменья. — На все воля Божья. Здесь Господь залечит твои раны, здесь ты обретешь покой, какого никогда не встретишь за стенами обители. Поверь, я знаю, что это так.
— Я знаю… — заплакала Настасья. — Что с матушкой моей? Что с батюшкой?
Она вскочила и бросилась игуменье в ноги.
— Скажите мне, добрая матушка, что с ними? Эти люди, стрельцы, они ничего мне не говорят! Только смеются и говорят, что отец мой пек блины! Объясните мне, Христа ради, что за блины? Почему они все смеются?
— Смеются они потому, что глупы и не знают слов утешения, — проговорила игуменья, склоняясь над коленопреклоненной девушкой и складывая ладони на ее голове, — а «блинопеками» именуют фальшивомонетчиков… Отец твой казнен по обвинению в этом преступлении, и матушка твоя не пережила его…
— Я знала, — шепнула Настасья. И вдруг вскинула голову, встретившись горящим взором с глазами игуменьи: — А брат? Матушка, у меня ведь был брат! Что с ним? Об этом говорили вам стрельцы?
— Твой брат преступник, — сказала игуменья. — Я не знаю, какова его судьба. Он бежал, и его до сих пор ищут. Молись за него, Анастасия, чтобы он раскаялся, чтобы умягчилось его каменное сердце…
— У моего брата вовсе не каменное сердце, — прошептала Настасья. — Впрочем, это уже неважно…
Она снова поникла головой. Слезы потекли по ее лицу.
— Ты будешь жить здесь, в отдельной келье, — сказала игуменья. — У тебя будет келейница, матушка Николая. Она стара и опытна. Только совсем глухая. Будешь шить покровы и расшивать жемчугом оклады. Умеешь ты это делать?
— Меня учили, — сказала Настасья.
— Утешься, дочь. Ступай. Тебя проводят, а завтра будь утром на службе.
Игуменья позвонила в маленький колокольчик, и вошла старенькая, согнутая монашенка. Это и была матушка Николая. Она взяла Настасью за руку крошечной сухонькой лапкой, похожей на мышиную. Настасья вздрогнула от этого прикосновения. Она понимала, что лучше бы ей полюбить эту старушечку, которая приставлена к ней для услужения и для надзора, но с первого же мгновения ощутила некоторую брезгливость.
Матушка Николая потащила узницу за собой. Настасья повиновалась. Ее водворили в крошечную комнатку, где можно было зажечь лучину и свечу — имелся тяжелый оловянный подсвечник и в нем пыльный огарок. Еще там было мятое ложе на полу и жесткая узкая постель у стены, рядом с первой.
На маленьком столике лежала старая, закопченная книга — Священное Писание. Настасья сразу увидела, что книга плохо переписана. В доме у ее батюшки тоже было Писание, выполненное красивым почерком, с узорами по краям страниц, с птицами и дивами, которые бродили по буквам заглавий, путаясь в завитках, похожих на ветви райских деревьев…
Настасья всхлипнула, радуясь тому, что старушечка-мышка этого не слышит.
Матушка Николая спокойно указала на жесткое ложе:
— Это твое, дитя, а вон то, — взмах в сторону мятого тюфяка на полу, — это мое. Для шитья тебе корзину принесут. Спи покамест, утром я тебя разбужу — пойдем в церковь.
И старушка забралась на тюфяк, шурша там и усугубляя свое сходство с мышью.
Севастьян ехал в облачении монахини — на этом настояла Гвэрлум. «Нужно привыкнуть к костюму, — авторитетно объявила она. — Да и я должна научиться воспринимать Севастьяна Елизаровича как монахиню, иначе может быть неловкость».
Севастьян по большей части молчал. Он испытывал глубочайшую благодарность к Флору и его