ГЛАВА 3
В охоте на Очкарика Маришка, как ей и было обещано с самого начала, выступила в качестве приманки.
Она поняла, насколько важными были те две недели, когда Альгирдас готовил ее к первому выходу «на сцену». Поняла и разглядела, что пряталось за снисходительными шуточками Орнольфа, за беспомощной злобой Паука, за декорациями дурацких ситуаций, в которых он оказывался так часто. Развенчание идеала произошло стремительно и неотвратимо прямо у нее на глазах. И это тоже не было игрой. Это было одной из граней их жизни — гранью, которую Маришке разрешили увидеть и понять, в меру малого ее разумения.
Ее научили защищаться. От Альгирдаса. От Паука. И только потом позволили его увидеть.
Больше не было места дурашливости, злым и язвительным замечаниям, шутовским выходкам. Этот парень, этот Паук, серьезный и внимательный, казался старше, чем выглядел, и терпеливо, — так же терпеливо, как Орнольф, — объяснял Маришке, что она должна делать.
И ничуть не сердился, когда у нее получалось с первого раза. И когда не получалось с десятого, не сердился тоже.
За то время, пока Маришка привыкала, пока Орнольф учил ее сосуществовать с ними, Альгирдас проделал всю подготовительную часть работы. Как он это сделал, когда успел — он не рассказывал. Но теперь Маришка часами просиживала между двух зеркал, глядя, как ее отражение сменяется все новыми и новыми лицами.
Девчонка. Школьница. Выпускной одиннадцатый класс. Несколько минут глядя на каждую из них, Маришка вслушивалась в их мысли, узнавала о проблемах, пыталась всей душой понять их переживания — такие детские, нелепые, порой, раздражающие. Она не знала, где взял их всех Альгирдас. Знала лишь, что эти девочки существуют в реальности, ходят в школу, учатся — кто лучше, кто хуже, — и почти все, разумеется, прогуливают уроки. Ну а кто, скажите, в одиннадцатом классе, посещает все без исключения занятия?
Паук хотел, чтобы она хоть на несколько секунд становилась каждой из этих девочек. Входила в образ, как актриса, или хотя бы пыталась это сделать. Но поначалу было страшно тяжело. Маришка была безудержной фантазеркой, играть умела, но только и исключительно свое, в собственной голове рожденное. А девочки эти, обычные школьницы, они были ей настолько неинтересны и непонятны, что отождествить себя хотя бы с одной из них казалось невозможным.
Тем более что в глубине души Маришке совсем не хотелось возвращаться в школу, пусть даже в воображении. Давно забытое ощущение зависимости, тягостной и неподъемной зависимости от всех — учителей, завучей, родителей, вообще взрослых, — вспоминалось раньше, чем приходило на ум что-нибудь хорошее. Эти бедные девочки, потенциальные жертвы Очкарика, таскали на себе колодки, которые Маришка с радостью сбросила два года назад. И снова совать шею в ярмо — увольте! Даже ради спасения невинных жизней.
Разумеется, она никогда бы не сказала этого вслух. Она, в общем, даже думала иначе. И чтобы спасти этих девчонок, — ну, или ради того, чтобы поймать Очкарика, — готова была на многое. Просто… не получалось. Никак. Ладно еще хоть Альгирдас, тасовавший образы в зеркалах, не торопил ее и не упрекал, и даже почти ничего не советовал.
Пока однажды, поглядев в веселые глаза худенькой блондинки, Маришка вдруг не улыбнулась ей в ответ. Девчонка только что вдрызг разругалась с директором, но была по этому поводу абсолютно и полностью счастлива. Школа ее не беспокоила. Гнев родителей не беспокоил. Оценки — вообще не трогали. На все это были свои причины, но в них Маришка не вникала, а просто обрадовалась, потому что веселые бубенцы в душе незнакомой пока блондинки вызванивали такой знакомый гимн безбашенности!
И тут же — она даже вздрогнула от неожиданности — как будто холодные руки легли на плечи, и холодом объяло сердце, и Альгирдас, искоса взглянув на нее, улыбнулся:
— Не бойся.
На миг, короче вдоха, он оказался рядом, очень близко — ближе, чем воздух, чем собственная кожа… как будто Маришку окружила его душа, прохладный ветер, гаснущая искра улыбки.
Наваждение прошло раньше, чем Маришка успела прислушаться к себе. Мгновенно сменилось печалью и глубоким, темным одиночеством. Тем более тяжким, что оно оказалось привычным — страшное, безысходное одиночество любого человека от рождения до смерти.
Невольно съежившись, она потянулась рукой к Альгирдасу, больше всего на свете желая прикоснуться к нему, снова оказаться в центре холодного вихря его души. Но Паук мягко отстранился, качнул головой:
— Продолжай, Маринка, дальше будет легче.
Он знал, о чем говорил.
Это была странная работа, и чувства странные. Образ за образом оставляли оттиски в памяти Маришки, смешивались с ее чувствами. И всякий раз, как сживалась она с очередной картинкой в зеркале, холодный ласковый ветер окружал ее все ощутимей, бился в сердце, наполнял легкие, проникал в нее. В тело, в мысли, в душу. Холодный, он согревал, был теплее солнца и нежнее шепота, и очень скоро сама мысль о том, что это может закончиться вызывала приступ неподдельного, смертного ужаса.
— Молодец, девочка…
Слова им были не нужны, Маришка уже и так знала, что она должна делать дальше, чего ждет от нее Альгирдас, и как поступит он сам. Но его похвала и его голос, волшебный, певучий голос, добавили в прозрачный холод каплю яркого тепла. И это было прекрасно!
Пока не началась лепка образа.
Кто придумал слова, Маришка не могла бы сказать. Может быть, она перевела в них свои ощущения. Может быть, приняла название Альгирдаса. Да, пожалуй. Сама бы она назвала это иначе: прокрустовым ложем, или еще как-нибудь. Как-нибудь так, чтоб ясно было, что же делал с ней Паук, что делали они вдвоем… Не с ней. Друг с другом. С теми бесчисленными слепками чужих душ, что комком разноцветной мастики упали им в руки. Горячие… Раскаленные! И если бы не холод — искристый, пронизанный солнцем холод вокруг, Маришка сгорела бы, когда мастика превратилась в кипящую лаву.
Из множества образов нужно было слепить один — один, который включал бы в себя все и был при этом живым, естественным, настоящим, как созданная богом душа. Альгирдас делал это. Горел в живом пламени, усмирял его, заставлял покориться, вылиться в готовую форму, в сосуд, которым и была Маришка. Ей нужно было просто ждать, терпеть, сжав зубы, пока лился в нее жидкий огонь, пока кровь вскипала, а легкие покрывались раскаленной шершавой коркой. Просто ждать. Просто потерпеть немного. Пауку стократ труднее, чем ей — и больнее, и хуже. Да. Это и есть настоящая магия. Чары… Орнольф называет это чарами. Вера — тиски, воля — тигель в тисках, и образы льются в него расплавленным золотом.
Обжигают. Господи, нет больше сил терпеть! Невозможно больше терпеть!!! И к Богу взывать бессмысленно… К Богу — бессмысленно.
Третья точка опоры в основании чар — Покровитель. Не только поддержка, но и помощь. Ну, так помоги же, помоги, если можешь!
Маришка уверена была, что взывает к божеству. Имени его она не знала, даже не представляла, что это может быть за бог, и бог ли он вообще. Меньше всего задумывалась об этом, когда по жилам ее растекался раскаленный металл. Но прозрачно-бесцветные глаза она запомнила. Огромные, страшные белесые глаза совсем рядом, так близко, что ресницы щекочут кожу. И запомнила, как холодные пальцы тисками сжали ее ладони. Сразу стало легче. Намного легче. Уже не больно — можно дышать. И она даже смогла заплакать.
«Девочка, — почти неслышно шептал Паук, прижимая ее к себе, — хорошая, смелая девочка, сильная. Ты справилась. Ты молодец, Маринка! Теперь тебе нужно отдохнуть. Хочешь остаться здесь и