деревья, валили ограды, сносили сакли.
Бешеные вспышки молний выхватывали из мрака первобытные громады гор. При каждом ударе грома, удесятеренного эхом, горы содрогались огромными, словно сталкивающимися телами. Еще не затихал в отдалении один раскат, как его настигал новый, и они гремящим клубком заполняли теснины. Земля в смятении корчилась, покорно соглашаясь, чтобы здесь выковывались молнии вселенной.
Гроза бушевала полночи, а утром небо, как ни в чем не бывало, засияло нежной, умиротворенной синевой.
Ночью, внутренне сжимаясь от раскатов грома, Нина говорила себе, что должна — во что бы то ни стало! — должна выдержать встречу с мужем, только бы не оставили ее силы.
Когда весь дом, удивляясь тишине и солнцу, проснулся, мать, Талала, Прасковья Николаевна стали уговаривать Нину не ехать к городской заставе навстречу похоронной процессии, а прийти уже в собор, на отпевание. Но Нина была непреклонна, и окаменевшая в горе бабушка Мариам поддержала ее:
— Пусть поступает так, как велит ей сердце.
…Сонм священников, хоругви, иконы впереди гроба, за ними — взвод казаков, батальон Тифлисского полка, два полевых орудия двинулись под вечер к Тифлису. Шли правым берегом Куры, мимо виноградников, огороженных стенами из угловатых, неотесанных камней, мимо саклей, на плоских крышах которых стояли, все в черном, рыдающие женщины.
Скорбно пел церковный хор, постукивали конские копыта, звенели бляхи чепраков, мерно покачивались всадники.
Солнце село, и сразу сгрудились вершины молчаливых гор, казалось, они сочувственно и строго вглядывались в шествие.
Синяя предвечерняя дымка задернула вдали тифлисскую крепость на горе, мост через реку, белые стены мтацминдовского монастыря.
Нина с родственниками стояла у городской эриванской заставы, широко открытыми, застывшими глазами глядела на дорогу. Черное чудовище Гуда ползло навстречу, неся на себе гроб с Сандром.
Вдруг у этого чудовища загорелись глаза — то зажгли первые факелы. Их свет ударил в глаза Нине, и она потеряла сознание.
Нина не видела, как месяц перелил свое живое серебро в волны Куры, как звезды венцом окружили горы, как двинулась процессия по улицам Тифлиса к собору, не слышала криков и стенаний, повисших над городом. Тифлис захлестнул черный цвет: черные архалуки мужчин, черные платья и платки женщин, черные повязки у всех, черным флером перевитые трубы.
Медленно плыл к Сионскому собору катафалк под черным балдахином, свет факелов скорбью отсвечивал в черных глазах.
Великое горе вошло в город… Оплакивали хорошего человека, погибшего в стане давних и неистовых преследователей, человека, полюбившего землю Грузии, их дочь, их самих. Поэта и Посла, заступившегося за пленниц.
Его убили те, кто три десятилетия назад сровнял с землей Тифлис, оставили здесь лишь разрушенные, сожженные стены и пустыри, его убили внуки подлого Ага-Магомед-хана, пролившего со своими сарбазами еще тогда реки крови.
Плакал и стенал Тифлис, боясь за жизнь Нины, омывая слезами неуемное горе юной вдовы, ужасаясь: сможет ли перенести она такое и не сойти с ума, не наложить на себя руки? Плакала и стенала босая в разорванном платье Талала, царапала себе лицо, вырывала клочья седых волос, холодея от богохульства, роптала на бога за его слепоту; исходила криком княгиня Соломэ; замкнулась в мрачном горе бабушка Мариам, глядя перед собой немигающими, как у орлицы, глазами.
Его отпевали на следующий день, в том же Сионском соборе, где менее года назад стояла Нина в белоснежной фате.
Понуро грудились родственники из Кахетии и Мингрелии.
Нину поддерживали под руки лишившаяся голоса Соломэ и, словно окаменевшая, Прасковья Николаевна. Катя, остальные дети глядели испуганно. Позади Нины, потерянный, с опухшими глазами, сник Василий Никифорович, громче всех кричавший на свадебном вечере «Горько!» и первым из русских встретивший у Аракса останки Грибоедова.
Боясь поднять на дочь глаза, стоял рядом Александр Гарсеванович. «Прощай, прощай… не знал друга вернее. А какое отвратительное лицемерие: английская миссия в Персии объявила двухмесячный траур „в знак скорби“, когда же прах Александра приближался к Тавризу, никто из них не вышел ему навстречу… Джон Макдональд, правая рука мастера провокаций лорда Элленборо, сделал все, чтобы гроб не попал в город и его оставили в церквушке на окраине… И туда тоже никто из англичан не пришел… Даже почетного караула лишили… Только убивалась какая-то французская чета…»
…В дальнем углу собора, сняв шапку, стоял немолодой рыжеволосый казак. Федор Исаич уцелел только потому, что Грибоедов оставил его в Тавризе, и сейчас, вспоминая погибших товарищей, Чепега мысленно оплакивал их. «Вот, жизня распроклятая», — думал казак. Ему припомнился вечер у костра в горах, как пела Нина Александровна, как на следующее утро сказывал Митя Грибоедову песни о Ермаке — «Как на речке было, братцы, на Камышинке» — и о Некрасове.
Был хороший человек — и нету! И только вдова его неутешная, выплакав глаза, стоит белее мела, ни кровинушки в лице. Вот про чью полынную судьбу Мите песню сложить бы, да истлел его чуб в чужой земле.
Казак тяжко вздохнул: «Войнам конца-краю нет. Воевали персов, турка… дале на лезгин иттить аль черкесов… А што нам с того, окромя лазанья по скалам да смертной пули?»
…Нина сиротливо жалась к закрытому гробу, и перед застывшими глазами ее проходили картины недолгого счастья, их первый поцелуй, затканная жасмином беседка в Цинандали, такой важный разговор в Эчмиадзине…
Он погиб, защищая в пленницах и ее… Это она знала — и ее…
Колокола скорбно вызванивали: «Дольный прах… Дольный прах». Над дымкой ладана, над коричневой гробницей Цицианова, над притушенным блеском чудотворной иконы Манглисской богоматери, в хоре певчих, в рокочущих возгласах экзарха Грузии Иоанна плыло улыбающееся лицо с хохолком волос над просторным лбом.
Чудовищной была мысль, что она никогда не услышит голоса Александра, не почувствует нежности его рук…
А колокола все рыдали и рыдали: «Дольный прах… Дольный прах…»
Глава десятая
Черный цвет
Одна… ничьим устам она не предает
Ни плеч, ни влажных уст,
Ни персей белоснежных.
Подъем к могиле Грибоедова закручен короткими витками. Порой кажется: кружишь на одном месте, а площадка со склепом все не приближается.
Нина — в черном, подступающем к самому подбородку платье, в черной накидке.
Вот уже восемь лет поднимается она сюда и в дождь, и в гололед, мимо стен, поросших мохом. В самую непролазную грязь коляска довозит ее до подъема и ждет внизу. А в такие теплые дни, как