Той ночью к хлеву приходила Гузель. Она потихоньку стенала, плакала, стучала немощно камнем по замку.
Я шептал:
— Гузель, Гузель, прости.
Девушка не отвечала, только переставала хныкать, и удары по замку прекращались.
За три недели плена я накосил, наворошил и высушил три стога, раза в два выше моего роста. Леша неотступно присматривал за мной. Руслан изредка появлялся посмотреть на работу. Он никогда не заговаривал со мной. И с Лешей помалкивал.
Я видел краем глаза, как он присаживается на корточки, как закуривает; чувствовал его взгляд: я знал, он теряет разумение, вчера снова кто-то зарезал овцу, и третий день вокруг фермы все пески истоптаны босыми следами, я сам видел…
С заходом солнца заканчивая работу, я садился в траву, разжевывал кусок хлеба с солью и смотрел в остывающее небо… Почему-то тревожно было наблюдать сочетание двух разных светов: остатков прямого солнечного, которым еще сочились верхние слои атмосферы, — и отраженного Луны, осеребрившего подбрюшья лиловых облаков. Казалось, слияние этих двух освещений не было простым смешением, а рождало структуры прозрачности — подобно тому, как краски, сочетаясь по краям мазков, производят невиданные составы цветового объема. Или, точнее, подобно тому, как семейство гласных звуков, произведенных прямым дыханием легких, гортани, — сочетаясь со звуками согласными, отраженными от губ, неба, зубов — рождают слово. Так вот, прозрачные эти структуры по случайной прихоти — не понять: воображения или восприятия — принимали форму разнокалиберных лодок: шлюпок, шаланд, швертботов, яликов, дубков, байдар, яхт, каравелл… И весь этот скомороший, ярмарочный флот кружился и таял вверху, будто птичий немой базар, поглощаемый сгущающейся над морем близорукостью сумерек. Множество прозрачных букв-лодок, сочетаясь в слоги, текли, растворялись и вновь сгущались зрением в звуки — некой песни на неизвестном языке…
В ту ночь запылал мой первый стог.
Следующей ночью мы сторожили сено. С вилами в руках я зарылся поглубже в душную сухую траву. Руслан и Леша засели на двух ветлах, росших в отдалении. Посматривая во все стороны, они должны были предупредить меня, мигнув фонарем три раза.
Две ночи, проведенные в засаде, результата не дали. Половину второй я мирно проспал.
В субботу на закате Руслан пришел в хлев. Долго сидел передо мной. Глаза его в прищур поблескивали сквозь дым сигареты.
— Я не знаю… Я видел тебя тогда. Ты лучше в Москву двигай. Понял? — произнес он, кроша в пальцах окурок.
Руслан сунул руку в карман гимнастерки, протянул мне тысячную купюру.
— Спасибо. Я верну переводом, — пообещал я.
— Не надо. — Он встал и задержался в дверном проеме, зажмурившись в туннеле низкого сильного солнца.
Утром я нашел Гузель на кухне. Она чистила рыбу, пойманную накануне. За ночь рыбешки закоснели, она держала их за негнущиеся хвосты, как дощечки.
Услышав меня, девушка сжалась, не обернувшись. Плечи ее задрожали, вся она подалась в сторону, к стене.
Я обнял ее.
Она рванулась, ударила меня от груди по лицу. Взгляд ее, полный слез, был направлен мне в щеку, я чуть отстранился, поймал ее глаза.
— Зачем ты так?.. — прошептала она.
Я отвернулся.
Она шагнула со спины, дотронулась до моей шеи, с виска ощупала лицо и отшатнулась.
Я едва сумел ее удержать. На следующий день в полдень я подходил к стоянке. Вдруг донесся запах дыма.
Я пригнулся, стал обходить с фланга. Перспектива, оставшись без байдарки, вплавь выбираться к Сарабалыку меня не прельщала.
Я выпрямился и выломился из зарослей на открытое место.
Двойник сидел на перевернутой вверх дном байдарке. Он подклеивал реберный стрингер, когда-то содранный сучком при шварте.
В стороне на углях выкипал чайник.
На мгновенье я замешкался — шевелящееся зеркало суводи направило мне в переносье солнечный луч. В пластах блеска мелькнула морда коня — злой, закусив удила, он рвал прочь из морока наседавшего на него кошмара. Я кинулся ему на шею…
Двойника я настиг только на середине плеса.
Бешенство спурта давно сменилось тягуном, сносимым по теченью. На него раз за разом нанизывались усталые гребки, рот из-под вскинутой руки судорожно кусал воздух.
Напарник мой стал наконец задыхаться, сбиваться с ритма, уже плюхал руками. Крупная зыбь сыпала брызги в дыхательное горло. Я заперхался, подотстал.
Он пытался сначала отбиваться ногами, но и на это уже не было сил у обоих. Прежде чем встать ему на плечи, я ударил кулаком по затылку и крутанул за плечо, чтобы посмотреть в глаза.
Бесчувственный белый взгляд отринул последнюю долю сомненья. Хрипя, я напрыгнул на него, еще и еще, покуда он, всплыв, не обернулся искаженным чуждым лицом — и, прозрачно погружаясь в отражение облаков, стал понемногу отдаляться.
Кефаль
Наталье Гетманской
В августе по городу, будто весть о тайной катастрофе, разлетелся, мерцая, шепот: к берегу наконец подошла кефаль.
В сопящей ватаге друзей, путаясь в снастях донок, то и дело взвывая от впившегося крючка и гремя поклевными бубенцами, Семен несется вниз по нешироким ярусам города к морю.
Полдневная духота тяжко оплывает по чаше ландшафта. На Мичманском лужи лопастного крошева сухой акации лениво шевелятся и пересыпаются на новое место от случайного ветерка. Там и тут по косогорам Исторического бульвара вскрикивают, цокают цикады. Мальчишки, едва поспевая корпусом за ступнями, мчатся вниз на Графскую пристань, слетают с Верхней Садовой: ограды над подпорными стенками, заросшие плющом и остистыми копнами дрока, памятники, камни бастионов, петли переулков и булыжные лестницы, едва проходимые от царапких дебрей шиповника и ежевики, уютные тупики, стрельба бликов по окнам домов, подвесные мостки к парадным, резные балконы, нефтяной полусвет кофеен и дурманный чад жареной султанки, обморочный шелест шелковых флагов и запах роз и помидоров — все это бесследно рушится в их взвинченных ощущеньях и взглядах, с бешеной цепкостью вырывающих из перспективы бега ниточку равновесия. Море, входя предвосхищенной прохладой в обрывистые узкие бухты, пока еще невидимо живет за Братским кладбищем, за Корабельной стороной…
И вдруг впереди — стоп, провал, неясная заминка: на пути громоздится нестройный вой духовых, по ухающему колесу барабана ходит войлочная колотушка, и медный блеск тарелки, гремя, впивается в зрачок.
Из дома, утопшего в обвале плюща, выносят гроб.
Вся в трещинках, барабанная кожа натянута дрябло, пролежень от колотушки дышит как на жирной старухе.