Иване, я тем самым помогаю безутешной Кулюше просить у него прощения.
Потом я вырос, Кулюша умерла, я вырос еще, забыл детство, его владения — море, речку, поле, лес, огромное круглое пространство счастья растаяло, как радуга, — и я стал потихоньку умирать от бесчувствия и покоя тоски. Слишком рано и слишком пронзительно поняв, что жизнь без детства коротка настолько, что ее как бы совсем и нету, я невольно погрузился в анабиотическое состояние, как если бы у меня в квартире из крана вдруг потекла вода из Леты… Все это продолжалось больше десяти лет и продолжалось бы и впредь, но вот нечаянно в позапрошлом году со мной произошло событие, которое вдруг вывело меня из оцепенения.
Тогда, перед тем как окончательно уволиться из одной скучной конторки, я получил месячное назначение любопытного свойства. Я был командирован на ликвидируемый склад, на котором мне предстояло провести последнюю ревизию. Наша контора закрывала оптовое направление по мониторам — и потому избавлялась от занятых ими складских площадей. Находился этот склад на севере столицы, на улице Адмирала Макарова, близ окружной железной дороги. Это был древний кирпичный ангар — один из нескольких десятков точно таких же, располагавшихся у руин товарно-приемной ж/д станции. Белыми кирпичами в торце каждого было выложено гигантское: НЕ КУРИТЬ.
Был июнь в разгаре, работа оказалась не бей лежачего, и я наслаждался одиночеством. Пересчитав и пометив мелом часть верхолазной кубатуры, которой вразнобой пирамидально там и сям был заставлен ангар, я усаживался на стул и с наслаждением курил на дне высоченного колодца, составленного из картонных коробов, наискось пронзенного солнечными лучами, которые выходили у стропил из прорех в старой шиферной крыше. Дым, клубясь, поднимался вверх, разрастался, затихал и повисал серебристо- прозрачными пластами. Стрижи, вынырнув из-под полутемени конька, прочерчивали на свету восклицательные зигзаги и прошивали на разной высоте треугольные, чуть шевелящиеся по краям дыры в дымовых шлейфах. Было сухо, и тепло, и тихо. Со стаканом крепкого сладкого чая в руке я читал специально взятую в библиотеке книгу об адмирале Макарове; о его исследовательском военно-морском гении, о его ошибке при Порт-Артуре — гибельной для него и позже для всего флота на Цусиме, о напалмового типа снарядах японцев, с помощью которых были повержены русские броненосцы. Вокруг, на всей территории складской зоны, кипела суета погрузки, разгрузки, учета, и по временам вспыхивали скандалы растраты. Я же в своих владениях уже неделю упивался безмятежностью.
Как вдруг она была порушена. Ватага воробьев повадилась проникать под крышу моего ангара и часами, с ураганным чириком и трепыханьем, умопомрачительно кружить и метаться над сложным картонным ландшафтом, как японские истребители над флотом в Перл-Харборе. От воробьев не было спасу три дня подряд, и пришлось принимать меры. Из велосипедного насоса, обрезка доски, медицинского жгута, куска солидола и клочка войлока я соорудил воздушное ружье. Пули забивал строительной липучкой, которую наковырял в косяке ангарных ворот; для убойности я приправлял заряд сверху дробинкой. На пристрелку ушел день. К вечеру ящики в моем секторе стрельбы покрылись россыпью пробоев. Следующие два дня я просидел в засаде с воздушкой на взводе — и не сбил ни одного. В таком виде — под ружьем — меня и застал складской обходчик.
Я объяснился. Старик выслушал меня с сочувствием и поведал, что воробьи — бич всех здешних складов: дрейфуя от ангара к ангару, они загаживают товар, будоражат, пугают грузчиков, внезапно ордой вылетая из углов в морду… Я узнал, что воробьи — наследство давних времен, когда вся эта складская зона, построенная в самом начале тридцатых годов, еще служила хранилищем стратегических зерновых запасов Москвы. Раньше здесь воробьев была пропасть, аж в глазах темно, а сейчас — это что, крохи…
Когда обходчик ушел, я прошел в задник ангара, прикладом наскреб две горсти земляной пыли. Вышел на свет и на картонке перебрал попавший вместе с землей мусор. В ладони у меня остались четыре черных зернышка.
Я поднес их к глазам и увидел. Подводы с зерном из Ладовской Балки, Новоалександровки, Григорополисской станицы, со всего Ставрополья, с Кубани и Украины тянулись к железнодорожным станциям, грузились в эшелоны, которые частью шли за границу в обмен на золото и промышленное оборудование, частью в Москву — и зерно разгружалось именно здесь, на этом тайном складе, под многочисленной охраной НКВД.
Я завернул их в сторублевую купюру и заложил под обложку паспорта.
Уволившись, я увез эти зерна в Велегож и замочил в дрожжевом растворе. Одно дало росток — и в прошлом году в горшке, наполненном настоящим черноземом, за которым я специально съездил под Мичуринск, вырос колос.
А в этом году у меня на грядке наливаются уже двадцать два колоска. А еще через год я надеюсь угостить Ивана лепешкой; небольшой, не больше просфоры.
Костер
Моя жизнь изменилась в тот день, когда жена вдруг задумалась и, глядя в себя, медленно произнесла:
— Мне снилось сегодня, что я мужчина, врач, я ношу пенсне, оно все время спадает, мутные стекла, мука с ними, и… я влюблен в актрису, очень хорошую, она смертельно больна, день за днем гаснет, а я люблю ее, должен спасти, но бессилен, и вот я должен сказать ей, что она безнадежна… но не могу, просыпаюсь.
Мы снова ссорились с самого утра и уже устали обвинять друг друга, надолго оба замолчали, снова поняв, что ни к чему наша ссора не приведет, никакого смысла из нее не родится… И вот эти слова о сне вдруг вырвались у жены; она выпустила из пальцев картофелину, та плеснулась в миску, тыльной стороной ладони жена прижала слезу.
После обеда она отправилась укладывать сына, он капризничал, требовал снова и снова рассказывать истории о больших машинах — такое у нас бремя: сыну нравятся грузовики, бульдозеры, трактора, комбайны, грейдеры и особенно бетономешалки. Я придумал уже десяток историй, в которых вспахиваются и убираются поля, через леса строятся дороги, наводятся мосты через реки и ущелья; еще в одной истории мы с сыном строим дом, долго ставим опалубку, наконец вызываем бетономешалку, возводим стены… Жена тоже выдумывала свои истории, но более замысловатые, в них машины были одушевлены, носили имена и занимались чем-то совершенно недоступным моему воображению…
Сын еще не умел говорить, но владел изобретенным им словом «бамба» — и это как раз и означало: Большая Машина.
Жили мы тогда на даче. Под звонкий крик «бамба, бамба!» я проводил их в спальный домик, стоявший в глубине сада, взял корзинку, нож, спички, сигареты и отправился по грибы. Всю неделю лил дождь, но вот уже больше суток грело солнце, и я надеялся на начатки урожая… Места у нас глухие — ориентироваться лучше по ручьям, выводящим на водораздел, пунктир которого мне был примерно известен, или по просекам ЛЭП, — но пока еще набредешь… Первые два года, как купил дачу, я еще не был женат, никто меня не ждал обратно — и, случалось, без компаса уходил в лес дня на два, на три — отоспаться, надышаться. Но в последнее время работа толком не пускала из города, я еле выбирался в пятницу к семье, пробки на выезде, на трассе у ремонтных участков выматывали, приезжал ночью, и времени и сил ни на лес, ни на рыбалку не было; но вот лето кануло — и в ту субботу я все-таки решил хоть как-то вырваться на природу…
Машину поставил у съезда на лесопилку, вырезал ветку из орешника и густым осинником стал продираться в свои места — широкий колонный сосняк, вдруг распахивавшийся, взмывавший после кромешного, бесконечного осинника, такого густого, что временами жуткая теснота схватывала сердце, и если бы я не знал, что где-то впереди в грудь и взгляд ворвется высокий свет в прозрачной розоватой шелухе стволов, я вряд ли б мог совладать с задыханием… Сосняк, шедший по краю неглубокого оврага, принимал шаг по щиколотку во мху, будто идешь по перине. Вдалеке то стонала, то плакала ребенком, то покрикивала бабой, то, как растревоженный ястреб, противно клекотала знакомая сосна… Я шел на этот звучащий маячок, невольно думал о странных словах жены, о ее сне, и вот кричащая сосна осталась по левую руку, я перевалил через овраг, и тут началась охота…