Государственное водительство имеет свои пределы, которые определяются, во-первых, достоинством и свободой личного духа, во-вторых, самодеятельностью творческого инстинкта человека. Конец террору как системе правления!.. Конец тоталитарному всеведению и всеприсутствию!… России нужна власть, верно блюдущая свою меру.
5. К этому необходимо добавить, что новый русский отбор должен строить Россию не произволом, а правом. Будут законы и правительственные распоряжения. Эти законы должны соблюдаться и исполняться самими чиновниками, ибо чиновник есть первый, кого закон связывает. Представление о том, что этот закон вяжет обывателя и разнуздывает произвол правителя, много раз осужденное в русских народных пословицах, но возрожденное советской революцией, должно отпасть навсегда. Закон связывает всех: и Государя, и министра, и полицейских, и судью, и рядового гражданина. От закона есть только одно «отступление»: по совести, в сторону справедливости, с принятием на себя всей ответственности. Формально-буквенное, педантически-мертвенное применение закона есть не законность, а карикатура на нее. «Крайняя законность» никогда не должна превращаться в «крайнюю несправедливость». Или по русским пословицам: «Не всякий прут по закону гнут»; а «милость творить – с Богом говорить».
Это означает, что всякое применение закона требует беспристрастного жизненного наблюдения (интуиция факта) и беспристрастного решающего усмотрения (интуиция права). Мало закона. Надо видеть живое событие. И далее, надо видеть сквозь закон:
1. Намерение законодателя и 2. Высшую цель права (свобода, мир, справедливость). Поэтому всякое применение закона предполагает в душе применяющего чиновника – живое творческое правосознание (правовое разумение и правовую совесть). И вот в этой сфере не должно быть места никакой корысти, никакой кривизне или, как выражала это русская летопись, – никакому «воровству» и «малодушию»: ни взятке, ни косвенной личной выгоде, ни классовому интересу, ни родству, ни льстивому прислуживанию, ни потачке, ни укрывательству, – словом, ничему тому, от чего стонала дореформенная Россия, с чем так успешно боролся пореформенный (после 1864 г.) правопорядок и что расцвело цветами позора и скандала в эпоху революции.
Грядущей России нужен не произвол, не самодурство и не административная продажность, а правопорядок, утверждаемый живым и неподкупным правосознанием. Правило этого правосознания выражено в старом русском поэтическом присловье:
6. Далее, новая русская элита в деле правления должна блюсти и крепить авторитет государственной власти. Невозможно строить правопорядок без этого авторитета. Он пошатнулся еще при Императорском правительстве; он был расшатан и подорван при Временном правительстве; он был опять восстановлен, правда в формах противоправных, свирепых и унизительных, советскою властью. Новый русский отбор призван укоренить авторитет государства на совсем иных, благородных и правовых основаниях: на основе религиозного созерцания и уважения к духовной свободе; на основе братского правосознания и патриотического чувства; на основе достоинства власти, ее силы и всеобщего доверия к ней. Необходимо помнить, что этот авторитет есть всенародное, исторически накапливающееся достояние. Он слагается из поколения в поколение; он живет в душах незримо, но определяюще; он призван служить орудием национального спасения. Революция сначала расшатала, а потом скомпрометировала его кровью, партийно-классовым режимом и тоталитарностью коммунистического строя. И вот борьба за грядущую Россию окажется борьбой за новый авторитет новой национально-русской власти, ибо безавторитетная власть не оборонит и не возродит Россию.
7. Все эти требования и условия будут, однако, несовершенны и неопределяющи, если не будет соблюдено последнее. Новый русский отбор должен быть одушевлен творческой национальной идеей.
Безыдейная интеллигенция не нужна народу и государству и не может вести его… Да и куда она приведет его, сама блуждая в темноте и в неопределенности? Но прежние идеи русской интеллигенции были ошибочны и сгорели в огне революций и войн. Ни идея «народничества», ни идея «демократии», ни идея «социализма», ни идея «империализма», ни идея «тоталитарности» – ни одна из них не вдохновит новую русскую интеллигенцию и не поведет Россию к добру. Нужна, новая идея – религиозная по истоку и национальная по духовному смыслу. Только такая идея может возродить и воссоздать грядущую Россию.
Русский крестьянин и собственность
Сведения, идущие из России, рисуют нам тот своеобразный хозяйственно-душевный раскол, который переживает русский крестьянин при коммунистическом строе. Все, с чем он имеет дело, делится для него на две неравные половины: «колхозное» и «свое». Колхозное обозначает отнятое, социализированное, коммунистически-чиновничье, и вражеское; это источник вечной опасности, нажима и ограбления; это – «они»; чем хуже, чем не удачнее «у них» все идет, тем лучше. Свое это то, что «осталось», что не пошло в постылый котел, что удалось отстоять или спрятать: здесь стоит обдумывать и промышлять, изворачиваться, не жалеть «горба», работать даже ночью; это «мы», «наше»; здесь важен урожай и порядок; это прокормит.
Уже к концу тридцатых годов приусадебные участки крестьян обрабатывались самым интенсивным образом. За эти годы (1934-1939) крестьяне делали все, чтобы расширить свои дворовые участки всеми правдами и неправдами (вплоть до ночного передвижения заборов) и повысить их урожайность; и в то же время, чтобы обзавестись своим скотом. И компартия, испуганная гибелью скота во время коллективизации (1929-1933), шла навстречу этому стремлению и продавала закрепощенным крестьянам скот с колхозных ферм по невысоким ценам. Понятно, что «своя» скотина была «ухожена», накормлена и множилась, тогда как коммунистически-казенная скотина была, по жалобам самих советских донесений, скверно «ухожена», еле накормлена, не плодилась без всяких причин.
Мы знаем, что к 1939 году, когда сельское хозяйство в России несколько оправилось, когда испуг компартии прошел и Сталину, удачно спровоцировавшему мировую войну, показалось, что деревню можно опять «стричь», советская аграрная политика повернула снова против крестьянина: нажим увеличился, скот перестали «отпускать», изъятие зерна и мяса возросло, расцвет частного сектора был сочтен нежелательным, готовились запасы для войны и армии; и чуть-чуть оперившийся крестьянин почувствовал себя снова под прессом. Затем разразилась война с ее разрушительным отступлением, с немедленной и очень дружно обнаружившейся тягой крестьян к ликвидации колхозов (отнюдь не поощрявшийся немцами) и с карающим восстановлением коммунистического режима после обратной советской оккупации. Война не дала русскому крестьянину ни малейшего освобождения или хотя бы облегчения; она обманула его надежды; и ныне нажим на мужика возобновился полным ходом. И уже на вновь присоединенных территориях (Бессарабия, Буковина, Галиция, Прибалтика) принудительная коллективизация охватила по советским донесениям 75-90% крестьянских дворов.
Нам пишут из Германии, что германские пленные, только что вернувшиеся из Советии, передают в беседах свои впечатления о жизни и настроениях у крестьян. Они дружно отмечают ту поразительную хозяйственную апатию, которая развивается в крестьянстве под влиянием советского нажима: надежда на легальное и оседлое ведение своего хозяйства стала таять и исчезать в деревне. Протекшая крыша не чинится – ни хозяином (нечем чинить!), ни колхозом (какая ему забота?). Покосившиеся хаты (столь часто