золотой век, все люди — мужчины, женщины, метойки — сравняются перед законом. А пока мы должны беречь то, что уже достигнуто.
— А рабы? — продолжал Орест. — На каждого свободного херсонесита приходится по два-три невольника. Где их п-права? Какая это народная власть, если одна треть населения живет за счет труда остальных людей?
— Рабы? — пробормотала Гикия в замешательстве. — При чем тут рабы?
Эллины издавна привыкли видеть в невольниках говорящий скот.
«Раб — есть наилучший вид собственности и наиболее совершенное из всех орудий», — говорил Аристотель.
«Почти каждое обращение к рабу, — поучал Платон, — должно быть приказанием. Никоим образом и никогда не надо шутить с рабами — ни с мужчинами, ни с женщинами».
Аристофан писал:
«Плетями бей, души, дави, на дыбу вздерни, жги, дери, крути суставы, можешь в ноздри уксус лить, класть кирпичи на брюхо».
Правда, те времена, когда раба можно было душить, давить, жечь и драть безнаказанно, уже прошли — Спартак, Эвн, Аристоник и Савмак нагнали на господ такого страху, что им волей-неволей пришлось значительно умерить жестокость.
Кроме того, в Херсонесе, где свободное население со стояло большей частью из простых людей, имевших очень мало или совсем не имевших рабов и добывающих хлеб собственным трудом, отношение к невольникам всегда отличалось дружеской мягкостью.
Да и повсюду беднота жила с рабами в мире; в случае восстания бедноты на помощь ей приходили рабы, и наоборот, когда рабы поднимали бунт, низы свободного населения оказывали им поддержку.
И все же раб есть раб.
Предоставить ему какие-то права — все равно, что выбрать архонтом коня или буйвола. Вот почему так поразилась Гикия.
— Как при чем? — гневно сказал сын Раматавы. — Разве раб не человек? Моя мать была рабыней. Значит, я в тысячу раз хуже какого-нибудь тупоумного красильщика Анаксагора? Такова ваша свобода, — добавил он злорадно и отвернулся.
Гикия не нашлась, что ответить, и покраснела.
Ей стало стыдно. Человек, которого она хотела просветить, которому изо всех сил старалась привить любовь к Херсонесу, без особого труда нашел в порядках демократического города два-три крупных изъяна.
Но все-таки она не могла принять замечания Ореста без внутреннего сопротивления. Пусть Херсонес не рай, но зачеркнуть его достоинства нельзя. Главное — все помыслы и действия херсонеситов так или иначе направлены к достижению всеобщего благоденствия. И они добьются его когда-нибудь.
Ей хотелось разъяснить мысль Оресту. Но, подумав, Гикия не стала больше спорить. Правду говорят, что худое и доброе ходят вместе — посещение собрания, хотя и настроило боспорянина против демократов, имело и хорошую сторону. Оно расшевелило метиса. В нем затеплилась живая искра.
Чтобы не дать этой искре погаснуть и чтобы раздуть ее в пламя, Гикия, посоветовавшись с Ламахом, пригласила несколько дней спустя местных и заезжих мудрецов.
Им было сказано, что Орест, сын боспорского царя, освоил много наук, но еще не избрал жизненного пути и хотел бы, выслушав рассуждения мыслителей, взять в руководство учение, которое понравится ему более других.
Около десяти оседлых и бродячих философов, а также их учеников собрались в жилище Ламаха, чтобы поразить слушателей основательностью своих знаний.
Разгорелся спор.
Эпикуреец советовал держаться незаметно и наслаждаться внутренним покоем.
Стоик звал слушателей из города на лоно природы. Для того, чтобы вести правильную и счастливую жизнь, человек должен согласовать ее с законами природы и с жизнью природы в целом. Разумное содействие мировому целому в его закономерном движении вперед и является первым долгом человека. Выполнение этого долга ведет к истинному счастью, нарушение законов природы ради частных побуждений и страстей отдельной личности есть Порок.
По мнению киника, истинное благо заключалось в непринужденной естественности и простоте. Погоня за богатством, угнетение других, власть государства и общества над личностью — преступление.
Софист утверждал: человек — мера всех вещей, он вправе существовать, как ему хочется; все общепринятое и освященное старыми обычаями, всякие нормы поведения не должны стеснять человека в его действиях.
Последователь Аристиппа заявил, что задача человека — получать как можно больше удовольствий, не стесняясь в средствах их приобретения. Некий мрачный философ из Александрии доказывал: смысл жизни человека — искать покоя в смерти…
Ответив на вопросы и растолковав неясные места своих речей, мудрецы получили соответствующую мзду, остались довольны ею и с сияющими лицами покинули дом Ламаха.
Гикия же, напротив, была ими недовольна.
В рассуждениях мудрецов присутствовала как-будто глубина и сила. Философы, бесспорно, отличались тонким умом и еще более тончайшим красноречием.
Но, к сожалению, никто из них не мог просто, коротко и ясно разрешить трудные вопросы, которые возникали у дочери Ламаха в постоянных спорах с мужем.
Чем объяснить упадок Херсонеса и других городов, стран, государств?
Почему человеческая жизнь день ото дня становится более сложной, тяжелой, запутанной?
Что нужно сделать, чтобы в Херсонесе не было слишком богатых и слишком бедных и всем хватало хлеба, мяса, вина, тканей на одежду?
Как добиться вечного мира и дружбы между эллинами, скифами и таврами?
Что предпринять, чтобы облегчить участь рабов и метойков?
Хорошо ли то, что женщин не допускают в учебные заведения, театр, на собрания народа?
Правильно ли так беспощадно наказывать детей в школе и дома?
Все эти вопросы были подсказаны дочери Ламаха самой жизнью. В ответ на них мудрецы с глубочайшей серьезностью поднимали глаза к потолку, морщили лбы и начинали плести красочную нить долгих, цветистых, заумных и ни к чему не сводящихся разглагольствований, которые Гикия, рассердившись, кратко и выразительно, хотя и не вслух, назвала болтовней.
Ей показалось, что мудрецы сами плохо знают жизнь, не кипят в ее гуще, а с опаской ходят около, стараются уклониться от трудных задач и больше всего на свете боятся, чтобы не потревожили их душевного покоя.
Совсем другое искала дочь Ламаха.
С этого дня Гикия смертельно возненавидела пустословие.
«Если бы я была архонтом, — сказала она про себя, — я приказала бы сечь умных болтунов на площади акрополя».
И подумала, что, может быть, на болезненно-острые вопросы, над которыми она ломала голову, способен ясно ответить, и не словами, а поступками, всей своей бесхитростной жизнью, наиболее скромный человек в Херсонесе — кузнец Ксанф.
— Ну, что скажешь? — она кивнула мужу.
Орест грустно улыбнулся.
— Из всего, что н-накрутили эти умники, я понял одно: жизнь — измочаленный клубок, который никогда не распутать. Лучше сжечь. И александриец прав — нужно искать покоя в смерти.
— Дева! Что пришло тебе в голову, Орест? Ах, негодяй александриец! Зачем я допустила его сюда? Если бы я знала… Перестань, дорогой, не пугай свою Гикию, О мерзкий посланец Аида! Трус и болтун. Почему он не попробует применить дикую проповедь к себе? Забудь об этом дураке, родной. Лучше…
Орест слегка отстранил придвинувшуюся к нему женщину и продолжал с покоряющей задумчивостью: