прибыл раб, посланец боспорян.
Опять гости! И носит их черт в такую погоду. Ламах рассердился. На этот раз даже груда невиданных подарков не могла усмирить его ожесточение — он злился не столько потому, что боялся расходов на новое угощение, сколько потому, что очень и очень не доверял хитроумным землякам своего, разрази его гром, диковинного зятя.
Но что ты поделаешь? Боспоряне не совершили ничего зазорного, противного обычаю, — напротив, как и положено в таких случаях, они решили из чисто родственных чувств посетить близких, привезли богатые подарки; попробуй не принять их — вся Таврида с полным на то правом обвинит архонта в невежестве, грубости, недостатке гостеприимства.
И Ламах, скрипя зубами, велел с почетом встретить прибывших, но приказал Зифу следить, чтобы они и носу не высунули за ворота архонтова двора. Бес знает, что у них в голове.
Но гости, как и в прошлый раз, понравились окружающим своей безукоризненностью.
Они мирно побеседовали с архонтом, рассказали Оресту о незначительных боспорских событиях, отобедали, отдохнули и ближе к вечеру сердечно попрощались и отбыли, сопровождаемые Зифом и охраной, в гавань, где стояли их челны.
Погода была ветреной, на море поднялось волнение. Крик чаек. Грохот. Удары волн… Истово помолившись перед установленными на берегу статуями Гермеса и Посейдона, боспоряне взошли на суда и приказали рабам взяться за весла. До свидания!
Зиф переждал некоторое время, пока челны боспорян не скрылись за скалистым выступом берега, строго-настрого приказал воинам сторожевого поста, размещенного в небольшой крепостце над гаванью, тщательно следить за бухтой, и отправился в Херсонес.
Солдаты сторожевого поста целый час шатались, рискуя головой, по мокрой тропинке, извивающейся на крутом склоне ребристого утеса, пока, наконец, дождь и ледяной ветер не прогнали их в теплую казарму.
За какой там вороной следить, когда море так разбушевалось? Кто сунется сюда бурной ночью? Э, пошли они все… Хорошо у горячих жаровен. Сыграем в кости, ребята? Ктесий, тащи вина! Сказал же поэт Алкей:
Если б солдаты могли представить себе, что происходит сейчас у них за спиной, они не были бы, пожалуй, настроены столь благодушно.
В холодной, прозрачной темноте, мерцающей слабыми отблесками волн, челны боспорян вернулись из-за укрытия, миновали бухту Символов, обогнули, не страшась ни ветра, ни камней, ни дьявола, выдававшийся к югу гористый массив и с большим трудом пристали к берегу в безлюдной в этот час бухте у мыса Девы.
Оставалось только удивляться, что их не разнесло в щепы при таком ветре. Если им помогал какой- нибудь водяной дух, то отнюдь не добрый. С подобной смелостью могла орудовать ночью в море разве что пиратская шайка Драконта.
Со стороны молельни Девы, из-за иссеченных прибоем камней, послышался осторожный свист. Навстречу ночным бродягам вынырнула тень, потом другая. Отрывисто прозвучало условное:
— Стрела и солнце!
Приглушенный голос боспорянина:
— Кастор и Полидевк?
— Да.
— Путь безопасен?
— Да.
— Не заблудимся?
— Нет. Уничтожьте челны. Поживей.
Затопив суда, боспоряне поплотней завернулись в толстые плащи и двинулись, то и дело падая и тихо бранясь, потащились, пригибаясь, озираясь и прислушиваясь, по скользким тропам, зарослям шумящего под ветром кустарника, по залитому водой дну неглубоких оврагов в сторону Херсонеса.
Каково? Кастор и Полидевк.
Орест и Гикия все более отдалялись друг от друга.
Женщина с тоской и сожалением вспоминала прежнего Ореста — он был тогда, по сравнению с настоящим, человек хоть куда: смеялся — пусть едко, разговаривал, спорил с нею; во всяком случае, мыслил и ощущал, а теперь… теперь боспорянин превратился в немого истукана.
В облике его сквозило уже не холодное равнодушие даже, а ровная тупость — не тупость животного (животное чувствует все-таки, по-своему отзывается на окружающее), а бездумная и бездушная, глухая тупость камня: Орест как бы переродился в движущуюся статую.
И эта перемена, смысла и причины которой Гикия не могла постичь, как ни старалась, вызывала в ней озлобление, граничащее с ненавистью.
Ей казалось, что она совершенно ему не нужна, что она не занимает в его душе и самого крохотного места. И потому, остро уязвленная до глубины сердца, Гикия уже не могла, не хотела, не пыталась даже заговорить с ним, выяснить отношения. И это отнюдь не способствовало их сближению.
Но Гикия продолжала любить. Она любила Ореста даже сильней, чем раньше. Но если вначале любовь молодой женщины была светлой, радостной, исполненной надежды, как весеннее утро, то теперь она стала темной, гнетущей, беспросветной, как осенняя ночь. Любовь — отчаяние, любовь — ненависть.
Нестерпимая мучительность происходящего издергала, иссушила Гикию. Она похудела, состарилась, перестала улыбаться.
Женщину преследовал непонятный страх. Часто она не спала до утра, лежала с открытыми глазами, прислушиваясь к тишине, которая, что ни ночь, становилась все более грозной и невыносимой.
Иногда ей казалось, будто за нею следят из темноты десятки ледяных свирепых глаз, откуда-то доносится гнусавый, отвратительный голос… Гикия вскакивала, зажигала светильник, тщательно осматривала спальню и смежные комнаты. Но везде было спокойно, у главных входов дремали дюжие рабы, и утомленная Гикия ложилась досыпать остаток ночи.
«Неужели я схожу с ума? — думала она, цепенея от ужаса. — Нет, прочь страхи, все будет хорошо…»
Но страхи опять и опять возвращались в ночной темноте.
Орест: Да-а, вот что из нас получилось. Хм. И это происходит со мною… Ведь я, кажется, когда-то чего-то искал, стремился к добру?
Жизнь прошла — и нет ни родины, ни друзей, ни привязанностей. Один во всем мире. И никаких желаний.