— Я не сержусь на тебя, — сказала она, — сделать первый шаг всегда трудно. Но ты сделал его.

Она увидела кровь на моих руках и стала целовать их. Не из сострадания ко мне, но возбуждаясь видом крови. И я вдруг почувствовал возбуждение: ту самую, в чистом виде похоть, которую в последнее время уже перестал ощущать. Мелькнуло в голове: «Еще не умер». Мелькнуло и прошло. Я набросился на Эннию.

Я кричал, я почти что рвал ее тело. Самые мерзкие, самые циничные ругательства изрыгал мой рот. Сам не знаю, почему я не растерзал ее. Когда мы обессиленные лежали рядом, я чувствовал, как мелко дрожит ее рука. Впервые за все время таких наших сражений Энния сделалась по-настоящему поверженным воином. Случись здесь поэт, он бы, конечно, высокопарно воспел ее крайнюю благородную усталость. От любви.

— Гай, мне никогда не было так хорошо, — едва слышно прошептала она.

Я промолчал, не хватило сил ответить. Во мне уже не было ненависти к ней. Как, впрочем, и желания. Но я чувствовал, как опустошенный сосуд моего вожделения пусть по капле, но непрерывно наполняется снова. Этим сосудом был я сам.

Я ходил к императору каждый день. И каждый день уже привычным движением сколупывал воск с горлышка кувшина. Тиберий пил яд, поданный мной как лекарство, прописанное врачом: медленно, с пониманием, до дна. То, что проявилось во мне тогда, в первый раз, к Тиберию, больше не проявлялось. Когда он брал мою руку в свои ладони или обнимал меня, мне делалось так плохо, так хотелось отбросить его и уйти, что я едва сдерживался.

А он все не умирал. Говорил о своих недомоганиях, но он и прежде о них говорил так же. Вроде того, что старость тяжка, а императорская старость ничем не лучше. Однажды сказал, что было бы даже неплохо, если бы ему помогли умереть. Макрон напрягся, а я спросил, что он имеет в виду.

— Все равно что, — ответил он, — яд или меч. С ядом легче, но это если медленно и долго. И это только в том случае, если сам ничего не знаешь. А если узнаешь вдруг, пусть и в самом конце, когда захрипишь, то страшнее этого ничего нет. Меч страшнее, если только его при тебе вытаскивают из ножен. А если за спиной и умелым ударом, то ничего ни понять не успеешь, ни почувствовать.

Мне бы промолчать или, сделав страшные глаза, вскричать: «Кто посмеет покуситься на жизнь императора, отца отечества?» Но я не сделал ни того, ни другого… Если бы в этот промежуток времени между его речью и моей Макрон хотя бы тронул меня за плечо, я бы во всем признался. Не могу объяснить, но знаю это с точностью. Но время протекло в молчании и бездействии, и я сказал императору:

— Позволь узнать, отец (я впервые назвал его отцом), ты это говоришь просто так или подозреваешь? Или знаешь? И чего бы ты хотел больше: чтобы тебя отравил или убил враг или самый близкий тебе, любящий тебя?

Император посмотрел на меня в упор, и слизь снова ушла из его глаз: они смотрели холодно, жестоко — это был взгляд императора. Не той развалины, которая только что сидела передо мной, но человека, правящего миром. Но взгляд такой продолжался всего несколько мгновений и тут же потух. А голос, когда он заговорил, был слабым и усталым. Он сказал:

— Я бы хотел жить всегда и никогда не умирать, хотя и не знаю, для чего это человеку. Я казнил бы тебя за эти слова, если бы мог. Если бы это удлинило мою здоровую жизнь. А удлинять жизнь больную не имеет смысла. И тяжело. Когда к тебе придет смерть, вспомни, что я не убил тебя. Тебе будет безразлично, от моей ли руки ты умираешь или смерть убивает тебя годы спустя, так что казнь просто откладывается. — Он сказал это и отпустил нас. Мы ушли.

Я не боялся его слов, не боялся его самого. Больше всего жалел, что не ответил: «Я бессмертен или буду бессмертен». Но хорошо, что не сказал. Не потому, что опасно, хотя и опасно тоже, а потому, что он мог нехорошо улыбнуться на мои слова. Или ответить самое страшное, что только можно было мне сказать. Ответить: «Все так предполагают».

Сулла сказал мне, что моя сестра, Друзилла, с мужем прибыли сегодня на остров. Не скажу, как это обрадовало меня. Я сделался сам не свой. Послал Суллу предупредить Друзиллу о встрече, а сам стал ходить из угла в угол по комнате, не в силах оставаться на месте. Не заметил, как вошла Энния. Когда она заговорила, меня передернуло от внезапности ее голоса. Я никогда не видел ее такой, лицо ее было гневным.

— Макрон мне все рассказал, — сказала она шепотом, но все равно как если бы кричала, — Ты, наверное, задумал погубить нас всех. Предупреждаю тебя, я не буду ждать, когда за мной придут. Я сама пойду к императору и все ему расскажу.

— Тогда мы будем висеть на соседних перекладинах, — ответил я ей.

— Это ты будешь висеть, и это тебя будут клевать птицы. — Лицо ее исказилось до болезненной гримасы, она хотела еще что-то сказать, но не смогла, опустилась на пол и вдруг заплакала. Я не ожидал от нее такого и стоял перед ней в растерянности.

Она плакала не таясь, открыто, громко, и я боялся, что услышат слуги. Я не мог переступить через нее и уйти, хотя меня, наверное, уже давно ждала Друзилла. Опять то прежнее, ненавистное — любовь, жалость — проявилось во мне. Хотел идти, но не мог. Заставлял себя уйти, но не мог заставить. Опустился на пол рядом с ней, притянул к себе ее голову. Она долго плакала; моя туника от шеи до пояса вымокла от ее слез. Я не забыл о Друзилле, но не в силах был оставить Эннию. Так просто, такой неожиданной слабостью она подавила мою волю. Я уже не мог принадлежать самому себе. Я поднял ее и отнес на постель. Он уже не плакала, но, обняв мою шею и уткнув лицо в грудь, лежала молча.

Я чувствовал нежность к ней. Я сознавал, что это проклятая, мерзкая нежность, что это болезнь. Но ни избавиться, ни хотя бы только чуть утишить ее я не мог. Так мы пролежали, наверное, полночи. Она лежала недвижно, но не спала. И я не мог уснуть. К тому же ее тело стесняло мое, и трудно было дышать. Но я не шевелился, мне было жалко ее, и я не смел. Потом она высвободила руки, стала гладить мое лицо, говорить какие-то ласковые — я ни одно не расслышал внятно — незнакомые мне слова, трогать губами мои губы, руки. Я почувствовал желание, но нежность и жалость не уходили. И когда желание достигло вершины, я слился с ней. А она со мной. Не взял ее, но именно слился. Я утверждаю и настаиваю на этом.

Когда это закончилось, я был так расслаблен, как никогда раньше. Мне ничего не хотелось, только лежать рядом с ней, чувствовать ее голову у себя на груди, и все, больше я ничего не желал. О нежности как о болезни я уже не думал. Я не видел ее лица в темноте, но знал, что это уже другая Энния, и даже не Энния вовсе. Я не видел ее лица, и оно было прекрасно.

Утром мне сделалось тревожно. Чем больше высветлялось окно, тем более тревожно мне делалось. Когда тревога достигла своей вершины, я резко поднялся на постели: оглянулся на Эннию, она открыла глаза. Не было никакой другой Эннии, а была Энния прежняя, «жена императора», яд, Макрон, притоны, крики, похожие на предсмертные, мерзкая брань, послушно повторяемая мной. Глядя на нее, я еще больше уверился, что любовь — один только обман. Мне снова захотелось ударить ее, ударить, отбросить далеко от себя, уничтожить и никогда больше не видеть. Но этого желал Гай-император, Гай-бог. Но желание не воплотилось, потому что существовал еще один Гай — Гай-царедворец. Он не был выше первых двух, но сейчас он вел за собой настоящего Гая. Так явно в себе самом я никогда не ощущал царедворца. Я отдал себя ему, и все оказалось простым и легким. Я улыбнулся Эннии. Той самой улыбкой любви. Нежно обнял ее и дотронулся губами до ее плеч. Она тоже нежно прижалась ко мне. Та ли это была Энния или другая, мне стало безразлично. Царедворец не может и не должен быть естественным, он всегда играет свою игру. Мы нежно простились с ней до вечера. Она спросила, люблю ли я ее. Я ответил:

— Очень.

Сулла сказал мне, словно бы не прошло времени с Эннией, что Друзилла ждет меня в кипарисовой роще у моря. Когда я подходил, то вспомнил, что он не объяснил где. Но я тут же увидел ее: она ждала меня именно с той стороны рощи, откуда я подходил. Я уже видел ее, но она еще не видела меня. Я остановился и смотрел на нее молча и неподвижно. Опять явно и внезапно то самое чувство, что называют любовью, и то самое чувство, что называют нежностью, возникли во мне. Если бы я хотя бы за мгновение знал, что они возникнут, я, может быть, успел бы отвернуться и бежать. Я и теперь знал, что нужно бежать, но уже не мог. Я чувствовал, что нужно бежать, но внутри меня проговорилось: «Сестра». Это «сестра» не было определением наших родственных отношений. Это было выше родственности, выше любви, выше всего того, что я только мог себе представить. Тут она повернулась в мою сторону, и наши взгляды встретились.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату