ржание.
По трапу непрерывно шли люди. Ковыляли матросы, уже успевшие «попрощаться» с Ригой. Торопились девушки в надежде урвать еще несколько минут свидания перед разлукой. С достоинством шагали таможенные чиновники. Под тяжестью кожаных чемоданов гнулись носильщики. Кок и юнга сновали взад-вперед, перетаскивали на палубу только что привезенные продукты. Несколько назойливых нищих безработных матросов осторожно крались наверх, чтобы получить последнюю подачку на камбузе.
В таком столпотворении любой мог без труда проникнуть на корабль. Зайга вбежала по трапу на судно. Вскоре она уже опять стояла рядом.
— Отец согласен, он ждет тебя. Вон тот, седой, видишь?.. Я побежала.
— Зайга!
— Что? — нетерпеливо обернулась она.
— Плащ.
Они расстались. Зайга нырнула во тьму, он выплыл в море света. Под ногами пружинит трап, и вот он уже на палубе. Моторист затащил его в тень.
Захлопнувшаяся крышка люка отсекла шумы гавани. Крутые лесенки, темные переходы, снова лесенки. Согнувшись, они двигались по тускло освещенному коридору гребного вала. Вот небольшая ниша — его убежище. Немного погодя Цепуритис принес кувшин с водой, каравай ржаного хлеба, такелажный нож. Обещал скоро прийти опять. Это было пять дней тому назад. Вечность тому назад…
И ему пришлось трудно.
Трудно сидеть в тесном углублении между переборками, где нельзя даже вытянуться во весь рост. Мир сжался до тесного, низкого туннеля с ржавыми стенками, с тусклыми лампочками, захватанными масляными пальцами. Орудием пытки стал бесконечно длинный гребной вал. Он все крутится и крутится, от его бегучего блеска резь в глазах, от непрестанного гула — резь в ушах.
Трудно сутки за сутками томиться бездельем, не зная, сколько еще их впереди. Дни слились в нескончаемую тоскливую череду. Вначале была газета, но ее страницы постепенно ушли на самокрутки. Содержание он помнит наизусть, оно не обратилось в пепел. Пепел остался от поверженной Франции. Германия объявила беспощадную подводную войну Великобритании. А Ульманис собирался самолично открыть в Даугавпилсе праздник песни. Из последнего клочка он выкроил ровную полоску, но даже в швах подкладки не удалось наскрести табака на цигарку.
Трудно без еды. Хлеб, порезанный на бесчисленные ломтики, давно съеден. Подобраны с пола последние крошки.
Но страшнее голода была жажда.
Пустой кувшин лежал на полу. Бессмысленно лишний раз подносить его к губам. Сухой, распухший язык давно впитал малейшие следы влаги.
Снова и снова он тревожно смотрел на люк, за которым исчез Цепуритис. Неужели отец Зайги больше не придет? Он с трудом поднялся на ноги. Придерживаясь за стенки коридора, подошел к стальной дверце и прислушался. Тишина.
Он поглядел на часы. Три. Наверху сейчас ночь, и почему-то вдруг возникла уверенность в том, что идет дождь. Казалось даже, что сквозь рокот машин можно разобрать, как барабанят тяжелые капли.
Высунувшись из люка, он запрокинул голову и жадными губами ловил воображаемую влагу. Но дождя не было и в помине. И ночь тоже еще только спускалась над океаном. Стоял поздний июньский вечер, хранивший в себе отблеск долгого летнего дня.
Палуба казалась покинутой, вымершей. Из светового фонаря над машинным отделением бил свет. Он поспешил выбраться из предательского потока. Однако назад в люк не полез.
Не напившись, он не вернется в свое убежище. Должна же где-то быть вода. В спасательной шлюпке! Когда грохнул орудийный выстрел, он уже отвязывал брезентовый чехол. Взвыла сирена. Запылали прожекторы. Палуба ожила.
Путь к люку отрезан. Он юркнул в тесный проход. По обе стороны коридора видны двери. Двери! За ними вода, хлеб, спасение! Но за ними есть и люди! А людей он должен опасаться. Не только из-за себя, но и из-за Цепуритиса. Необходимо проскочить коридор, найти путь вниз, вернуться в туннель.
Он не сделал и двух шагов, как в противоположном конце коридора открылась дверь. Вошел человек в форме командного состава.
Положение безвыходное. Он рванул первую же дверь, захлопнул ее за собой и, словно забаррикадировав, прижался к ней спиной. Он еще не успел опомниться от волнения, но глаза его уже были прикованы к графину на столе. Вода!
Он прильнул губами к стеклянному горлышку, судорожно стиснув его пальцами. Он пил, пил, пил. И жизнь, булькая, вливалась в тело.
Взгляд скользнул по каюте. Лампа под розовым абажуром. Полка с книгами. Национальные латышские занавески — перед койкой и на иллюминаторе, черный круг которого пересекают два прожекторных луча. Рядом с койкой на плечиках женское платье. Платье. Почему на пароходе — платье?
За тонкой стенкой каюты плещутся волны. Волны и должны плескаться — иначе они не были бы волнами. Плеск убаюкивает. Алиса прикрыла веки — всего лишь на миг. Волна тотчас обратилась в маятник стенных часов. Он то удаляется, то приближается. Взад-вперед, взад-вперед. Однообразен ритм его движения. Туда и назад. Иначе остановились бы часы. Без движения остановилась бы и жизнь…
Мысли путаются. Алиса заставляет себя открыть глаза. Она не должна засыпать. Она хочет наконец разобраться в своей жизни, понять ее.
Ее жизнь — нет, она не была океаном с крутыми волнами. Она была спокойной рекой и текла по прямому руслу. Старательно укрепленные привычные берега не позволяли ей разлиться, как бы ни хотелось того. И во избежание наводнения избыток вод всегда своевременно отводили в новое русло — такое же ровное, так же хорошо защищенное. Мать умерла рано, и отец отправил Алису в Швейцарию. Все годы в женском пансионе она мечтала лишь об одном — о свободе. Вставать, когда заблагорассудится, носить пестрые нарядные платья, а не ненавистную форму с накрахмаленным белым передником. Хотелось бегать по лесу, лазать по горам, а вместо этого приходилось под присмотром классных дам совершать променад по бульварам. Книги и те опостылели из-за одного того, что их украшал штамп пансиона — «Допускается для чтения благородных девиц». И вот она часами, при свете карманного фонарика, читала под одеялом о всяких приключениях. А потом так же долго мечтала о побеге из пансиона, об опасных, захватывающих похождениях. Бежать, однако, не понадобилось. Помогла война. Приехав на летние каникулы к отцу, Алиса уже не вернулась в Швейцарию — путь через рушащуюся под бомбами Польшу оказался закрытым. Но и в особняке на улице Аусекля девушка не нашла свободы. В девять часов ее будила Эрна: «Ванна готова!» Тепленькая, таинственно зеленая от хвойного экстракта вода. Эрна приносила пеньюар. В спальне Алиса находила отглаженную юбку и блузку, начищенные туфли. Одевшись, она садилась причесываться. Жесткая щетка в руках Эрны мягко скользила по длинным волосам. Алиса обожала свои волосы. Как ей хотелось причесываться самой! Ее ничуть не радовало то, что день начинался с Эрны и кончался Эрной. Но Алиса знала, что при ее положении без горничной обходиться нельзя. Однажды Арнис, неисправимый фантазер, затащил Алису куда-то на танцульку. Там она увидела Эрну. Горничная, забыв обо всем на свете, отплясывала с каким-то парнем. Парень был без галстука, разгорячен, его потная рука с трауром под ногтями плотно лежала на элегантном, кремовом платье Эрны. Эрны? Нет! На ее, Алисином платье! Платье было позаимствовано из обширного гардероба Алисы. Алису обуяла безотчетная злость. То ли из-за того, что теперь платье придется отдавать в чистку, то ли из-за того, что Эрна даже не оглядывалась на хозяйку… В кремовом туалете Эрна выглядела настоящей светской барышней. Алиса на мгновение попыталась представить ее барышней, а себя горничной. Быть может, тогда и она танцевала бы так же самозабвенно, как Эрна. Но в гостях у министерш и на балах в офицерском собрании никто никогда не забывался. Там все было рассчитано — каждая улыбка, каждое слово, каждое движение. Чтобы пришло ощущение непринужденности, Алиса благосклонно позволяла угостить себя рюмкой-другой вина. От вина становилось весело. Зато наутро побаливала голова. Не хотелось открывать глаза. Она и так знала, что у кровати стоит Эрна и держит наготове японское кимоно, что потом ванна, одевание, завтрак с отцом,