понять, кто одержал верх. Внезапно у нее закружилась голова, и, почти теряя сознание, стараясь не поддаться желанию опереться на плечо сидевшего рядом Цугами, она поглядела на ринг. Там, тяжело дыша, подстегиваемый криками обезумевшей толпы, выписывал замысловатые вензеля коричневый бык.
Азалии в Хира
Как быстро летит время… Уже пять лет прошло, как я в последний раз останавливался в этом отеле. То было весной, за год до окончания войны. Много воды утекло с тех пор, но все предстает предо мной с такой ясностью, будто случилось вчера. Последние дни я почему-то вообще перестал ощущать течение времени. В молодости было иначе.
В недавнем номере анатомического журнала некий автор обозвал меня бодрящимся восьмидесятилетним старцем. А ведь до восьмидесяти мне еще целых два года. И тем не менее это значит, что в чужих глазах я выгляжу стариком. В слове «старец» есть нечто неприличное, оно мне претит. Насколько лучше звучит «старый ученый». Я и есть старый ученый Сюнтаро Миикэ…
Хозяин отеля перечислил с десяток мест, с которых можно любоваться озером Бива, но с гордостью сказал, что Катада — лучшее среди них, а в самом Катаде нет прекраснее отеля, чем его «Рэйхокан». Именно отсюда, особенно из северо-западной комнаты, открывается божественный вид на озеро и горные вершины Хира. Потому-то хозяин и назвал его «Рэйхокан» — «Отель призрачных вершин». И в самом деле, как прекрасна горная цепь Хира, когда глядишь на нее из этой комнаты. Правда, не ощущаешь той шири, как в Хаконэ. Зато как на ладони видишь каждую гору, словно присевшую широким основанием на западный берег озера и пронзающую вершиной облака. Кажется, будто горы нянчат разделяющие их долины, и это придает местной природе неповторимое своеобразие и очарование…
Когда же умер хозяин отеля? Лет двадцать назад? Нет, пожалуй, побольше. Когда я приехал сюда в связи с самоубийством Кэйсукэ, его уже разбил паралич. Хозяин казался мне дряхлым стариком, а ему ведь было семьдесят — почти на десять меньше, чем мне сейчас. Он с трудом выговаривал слова, и, помнится, спустя месяца два или три сообщили о его кончине.
Здесь все осталось по-прежнему. Мне едва исполнилось двадцать пять, когда я впервые попал сюда. Значит, я вот так же сидел в этой комнате пятьдесят лет назад… Сейчас осталось не так уж и много домов, которые не изменились бы за полвека. На том же месте — за конторкой сбоку от входа, в той же позе, с таким же выражением лица сидит сын хозяина — точная копия отца. И картина на стене, и статуэтка бога Хотэй[16] остались, пожалуй, все те же, что и в первый мой приезд. А вот мой дом стал совсем другим. В нем переменилось все — и мебель, и люди, и даже мысли этих людей. И с каждым годом, более того, с каждым часом продолжают меняться. Редко встретишь теперь такой дом, где все столь быстро и основательно меняется. Стоит вынести на веранду плетеное кресло, глядишь — его уже передвинули. Уму непостижимо…
Ах, как привольно и легко здесь дышится! Много лет я не ощущал такого беспредельного покоя. Должно быть, хорошо здесь работается ученому. Просто наслаждение сидеть в этом удобном кресле вдали от недовольных взглядов и в одиночестве любоваться озером и горными вершинами Хира. Если захотелось горячего чаю, достаточно хлопнуть в ладоши и позвать служанку. Сам не позовешь — никто не нарушит твоего покоя до самого вечера. Не слышно радио, не вопит проигрыватель, никто не бренчит на пианино. Не слышно пронзительного голоса Харуко, не шумят дерзкие внуки, ни на кого не прикрикивает Хироюки, ставший за последние годы просто несносным. Как, должно быть, все они там всполошились! Вот уже более пяти часов как я ушел из дома. В последнее время в одиночку я не выходил на улицу, и можно представить, как Харуко растерялась и бегает по соседям, вереща своим пронзительным голосом: дедушка пропал! Хироюки тоже передали, по всей вероятности, о моем исчезновении, и он, примчавшись с работы и не решаясь сообщить о случившемся родственникам или в полицию, все время кому-то названивает, но нигде не может обнаружить моих следов и сердито мерит шагами комнату. Не исключено, что в конце концов он позвонил своему младшему брату и сестре.
Садамицу, наверно, заехал по дороге из университета, уселся в мое кресло в моем кабинете и пьет чай, всем своим видом выражая недовольство: мол, с какой стати его по таким пустякам оторвали от дел! Ацуко тоже, видимо, приехала из Китано. Если бы не мое неожиданное исчезновение, вряд ли Садамицу и Ацуко пожаловали бы к нам. А ведь при всей их занятости не грех бы изредка навестить родного отца и принести хоть какой-нибудь гостинец в знак внимания. Куда там! Не напомни о своем существовании, они и по году не будут заглядывать. Почтения к отцу ни на грош!
Поволнуйтесь до завтра — это вам только на пользу! А завтра днем я вернусь. Свободен же я в свои семьдесят восемь лет поступать как мне заблагорассудится. Наконец, существует у нас свобода передвижения, та самая «свобода», которая теперь вошла в моду. И ничего нет плохого в том, что я вышел из дома, никого не предупредив. В молодости я ездил куда хотел, и Миса, жена моя, никогда не требовала от меня отчета. Бывало, не возвращался домой по нескольку дней, но мне и в голову не приходило за это отчитываться. Не то что Хироюки — по всякому пустяку советуется со своей половиной. Настоящий подкаблучник. Перед Харуко стелется, ребенка балует. Смотреть противно.
И все же завтра не избежать скандала. «Больше нет никаких сил ухаживать за вами», — начнет вопить Харуко так громко, чтобы услышали Садамицу и Ацуко. Потом, наверно, упадет на циновки и будет лить слезы. Да и Хироюки, Садамицу и Ацуко внесут свою лепту, хотя бы в отместку за то, что заставил их поволноваться. А я ни слова не скажу им в ответ. Просто уйду в свой кабинет. Хироюки увяжется и начнет бубнить: «Допустимо ли такое в ваши годы? Постыдились бы собственных детей! Разве мы в чем-то провинились перед вами?» Пусть говорит что хочет, а я буду молчать, глядя на фотографию моего учителя Швальбе. А когда все успокоятся, открою свою тетрадь и продолжу работу над девятой главой «Артериен системе дер япанер».[17] «Im Jahre 1896 bin ich in der Anatomie und Anthropologie mit einer neuen Anschauung hervorgetreten, indem ich behauptete…»[18]
Моим родственникам не понять, к какой работе я приступил. Разве смогут они оценить эти первые строки труда, который принесет неувядаемую славу ученому Сюнтаро Миикэ.
Хироюки… Тот даже не сумеет их прочитать. В школе он не один год изучал немецкий язык, да только все напрасно. Садамицу… Он, пожалуй, прочтет: все же занимается немецкой литературой и даже переводит Гёте. Но может, он, кроме Гёте, ничего не читал. Да и великий Гёте в его интерпретации выглядит придирчивым и капризным — совсем не таким, каков он был на самом деле. Садамицу только и думает о своем Гёте, а чем занимается родной отец — ему наплевать! Ему и невдомек, насколько ценно анатомическое исследование артериальной системы японцев, какое историческое значение приобретает моя скромная, но важная для будущего работа в области антропологии. Что уж говорить о Хироюки! Да и не только о нем. Для него, как и для Харуко, Ацуко и мужа Ацуко — Такацу, бумажка в сто иен дороже, чем эти вводные строки моего исследования.
Наверно, Хироюки сообщил о моем исчезновении университетским коллегам Ёкотани и Сугияме. Возможно, они подумали, что я покончил жизнь самоубийством — то ли по политическим мотивам, то ли из-за неудач в научных исследованиях. Только Кэйсукэ, будь он жив, мог бы, наверно, понять мое настроение… Мой старший сын Кэйсукэ… Он рос в бедности, когда у меня еще не было собственного дома. Может, поэтому он был так деликатен, так внимателен и чуток к людям качество, которого абсолютно лишены Хироюки и Садамицу.
Признаться, из своих детей я больше всех недолюбливал Кэйсукэ. Да и Кэйсукэ платил мне тем же. Он не ласкался, не взбирался ко мне на колени. Может, потому, что в детстве рос без отца: я надолго уехал в Германию. И все же если бы Кэйсукэ был жив, он, мне кажется, смог бы меня понять: глядел бы на меня своими холодными глазами и молча ждал, пока я успокоюсь.
Интересно, как может людям прийти в голову, что я способен покончить с собой. Ведь мне предстоит завершить работу по артериальной системе японцев, а я лишь приступил к ней, работа трудная, без надежды на скорое признание. Надо жить до ста лет, чтобы ее завершить. Если я умру, вряд ли кто решится