оглядываться назад.
Все еще держащиеся под руки кентавры разноголосо исполнили для меня прощальную песенку, развернулись ко мне костлявыми студенческими крупами и, двигаясь спотыкающимся галопом, исчезли в зеленых зарослях, тут же забыв о старом друге и громогласно мечтая о кобылах.
Я, Артур Клайгель, проводил своих приятелей улыбкой, гаснувшей по мере их удаления. Я тоже не буду вспоминать их дольше, чем это было бы естественно. Идея Хайпурского Университета была в другом. Его выпускники, объединенные тремя годами занятий общим делом, общими знакомыми и воспоминаниями о совместных проделках, связанные ностальгической симпатией, уже не будут впредь случайным сборищем персонажей, каждый из которых претендует на главную роль в своей сказке и, отдельно взятый, олицетворяет собой Добро, а в коллективе — норовит выжить из сферы влияния другого лидера. Идея принадлежала леди Джейн, царствующей принцессе Белого трона, и я подозревал, что принцесса знала, что делала. Когда эта мысль пронеслась в моем мозгу, я счел, что и с моей стороны ритуал прощания исполнен, повернул на дорогу, ведущую к дому и направился в Тримальхиар.
Мать обняла меня, затем, отстранив, смерила оценивающим взглядом.
— Не вырос, — констатировала она. — Кормили скудно?
— Приподнят, — пошутил я, — так сказать, морально.
Интеллектуально и эмоционально. Отец ведь, кажется, тоже был ниже среднего?
Саския Клайгель, леди Тримальхиара и моя любимая мама бледно улыбнулась, и я порадовался, что она теперь может улыбаться воспоминаниям об отце:
— Да, макушки у нас были на одном уровне.
И все же она избегала предаваться воспоминаниям вслух, словно оберегала их от стороннего праздного любопытства.
Я обернулся в сторону города, чей невнятный гул ощущался даже в нашей уединенной гостиной. Нет, разумеется, здесь не было надоедливого, утомляющего шума, но чувствовалось, что за этим окном, скрытым от солнца и чужих глаз завесой трепещущей зелени — жизнь. Бурлящая, неостановимая жизнь, которой принадлежали такие, как мы, которой намеревались истово служить до последнего удара сердца, полностью осознавая неблагодарность этого служения: мы любили жизнь больше, чем она отвечала нам взаимностью.
— Не верится, — сказал я, — что всему этому только двадцать лет.
— Я не могу заставить себя поверить, — откликнулась его мать, — что и тебе уже почти двадцать лет.
— Я — как Тримальхиар, — заметил я, — тоже рос не на пустом месте. У отца в мои годы уже была ты.
— И даже Солли.
Взгляд мой отметил траур, который мать, только сняв по мужу, вновь вынуждена была надеть в память моей сестры. Воспитанный женщинами, я понимал ее, как никто. Лучше, может быть, чем она сама себя понимала. Я знал, как она устала вечно терять любимых, и знал, что остался последним, сердцем чувствовал эту ее боль, и искренне не желал стать хотя бы и невольной причиной ее новых страданий. Я испытывал к матери болезненную нежность, видя, что лишь мое присутствие способно противостоять ее тягостным мыслям. Когда она после отлета Александра приняла под свою руку Тримальхиар, оказалось, что она сильная. Очень сильная, и, наверное, только мое существование не позволило этой силе выродиться в ожесточение. Я не представлял своей жизни без нее, и в основе моего менталитета лежало, может быть, ею же неосознанно и заложенное, желание не покидать ее никогда. Словом, я был типичным маминым сынком.
Всплыв, наконец, на поверхность этой грозившей поглотить меня пучины, я подумал, что было бы интересно подсчитать, сколько же ей на самом деле лет, но не рискнул связываться: на безупречном лице годы не оставляли следа, и, невзирая на все потери, ни одна седая струйка не пробилась в водопаде пламенно-рыжих кудрей. Одним словом, больше восемнадцати.
— Многому тебя там научили? — после паузы спросила мать. — Нужному?
Я помотал головой.
— Ох, многому. А нужному ли? Не знаю, право. Еще не все улеглось в голове. Во всяком случае, я страшно рад, что оттуда вырвался. Дома лучше.
Мы помолчали, пока горничная накрывала в гостиной столик для позднего завтрака. Мама прекрасно помнила как мои вкусы, так и аппетит: много кофе, много молока и сахара, и целая гора яблочных бисквитов.
— Ну, — поинтересовалась она, когда я с упоением принялся за дело, — а теперь — о главном. Там, в этом вашем Хайпуре, были барышни?
Я подавился бисквитом, и ей пришлось подождать, пока я прокашляюсь.
— Ты это считаешь главным?
Мать молча улыбалась, настаивая на исповеди, и я, обреченно вздохнув, отставил чашку в сторону.
— Ну, девушки там, разумеется, есть, хотя их присутствие и нарушает некоторые дедовские традиции. Раньше дам не очень-то допускали к Могуществу, и способным приходилось пробавляться кустарщиной, наполовину состоящей из обмана и суеверия, а наполовину — из вдохновения и таланта. Но теперь, согласись, придерживаться образовательного ценза было бы смешно, учитывая, кто занимает Белый трон. Стоит кому-то из консерваторов заикнуться насчет профанации идеи, как его немедленно обвинят в половом шовинизме, дискриминации и нарушении прав человека. С моей точки зрения вся эта мышиная возня не имеет ни малейшего смысла: леди Джейн уже не первый десяток лет успешно доказывает качество своих мозгов.
— Нет ли у тебя желания с кем-нибудь меня познакомить?
Она вполне оценила мои тщетные попытки укрыться за украшавшим стол букетом.
— Ну, — промямлил я, — видишь ли… Там, конечно, попадались симпатичные… Но, понимаешь… в общем, девушки, способные выдержать Хайпур, делают это не ради какого-то бедняги, чью жизнь хотели бы разделить, а ради стремления к знаниям. Они, собственно, совершенно не склонны к каким бы то ни было романтическим отношениям, и, честно говоря, после десятиминутной беседы с одной из таких амазонок, отползаешь измочаленный, с жутким комплексом неполноценности. А если серьезно, то Хайпур не оставляет на это ни времени, ни душевных сил. Поэтому ты вполне можешь мне верить, если я скажу, что к любой из них отношусь как к товарищу по несчастью.
Мать кивнула, принимая информацию к сведению.
— Ты будешь первая, — утешил я ее, — кто узнает, если я влипну в любовь. Но… извини, я от души надеюсь, что сию чашу мне приведется испить… попозже.
Она смотрела на меня с грустным пониманием, от которого мне всегда почему-то хотелось расплакаться. Кажется, она и сама не знает, чего бы ей хотелось больше: чтобы я всегда оставался маленьким, чтобы она имела право любить, баловать и защищать меня, или чтобы семья росла моими стараниями. Поскольку первое предполагает недеяние, а второе — кое-какую активность, мне, пожалуй, хочется еще немного побыть маменькиным сынком.
— Я в Хайпуре чувствовал себя ужасно неловко, — сказал я ей. — Понимаешь, все смотрят на меня через прицел моего наследства. Позади — Александр Клайгель, впереди — Белый трон. Леди Джейн прилюдно интересуется моим мнением, как будто я заведомо скажу умную вещь. А меня ничуть не тянет ни на подвиги, ни в дальнюю дорогу. И решать судьбы мира я, вроде бы, недостаточно компетентен. Я никому не желаю зла. Мне и Черные-то — не враги. Мне бы с удочкой посидеть на заре. И рисую я хорошо. Мне кажется, у меня менталитет — не героя. Там нужно какое-то чувство сильное: любовь, или ненависть… или страстное желание чего-то. И… понимаешь, у героев чувства юмора нет. Я все думаю, ма, а может, я — спутник героя?
Дни отдыха потянулись один за другим, схожие, как воробьи в стае. Я завтракал поздно, предпочитая либо нежиться в постели чуть ли не до десяти часов, либо, поднявшись до рассвета, просиживать с удочкой среди камышей и липнущих к темной воде омута клочьев седого тумана.
Леди Клайгель, мама, ждала меня за накрытым столом: я откровенно предпочитал пищу, приготовленную ее руками, а она рада была меня баловать.
Ее лицо осветилось, когда я вдвинулся в столовую как был, в высоких сапогах и брезентовой куртке, волоча за жабры голавля в добрых пять фунтов.
— Во! — сказал я. — Видала такого красавца? Добрую неделю его улещал, прежде чем этот дядюшка соизволил выбраться из-под своей коряги и отведать моего угощения.
— Положи рыбу, — велела мать, — сядь и отведай моего угощения.
Как ее тебе приготовить?
— Пожарить, — не замешкавшись ни на секунду ответствовал я с набитым ртом.
— Пожарить, — разъяснила Саския, — можно по-разному. Можно на решетке, можно в глине на углях…
Я взвыл, устрашенный подробностями.
— Ой, ну, мама! Вкусно поджарить. А это что еще?
Возле моего прибора лежал запечатанный конверт, склеенный из хорошей плотной бумаги, но помятый и запачканный, как то случается с корреспонденцией, прибывшей с оказией издалека.
— Адресовано тебе, — с напускным равнодушием сказала мать. — А как попало в Замок, право же, не знаю. Может быть, кто-то из товарищей по учебе?
Я недоуменно пожал плечами.
— Мы все с облегчением забыли друг о друге до той поры, пока нужда не заставит вспомнить.
Я отложил конверт в сторону, продолжив завтрак, и мама грустно улыбнулась, вполне, кажется, одобряя мои манеры. В таких вещах она была опытнее. Она явственно различала распространяемую этим непрезентабельным конвертом специфическую эманацию. Снова и снова бесконечная история шла по своему кругу: ей вновь приходилось провожать. Грубо говоря, от конверта остро пахло Приключением.
На протяжении всего завтрака она стойко держала хорошую мину, а потом, когда я ушел к себе, прихватив конверт и вместо него оставив рыбу, то, подозреваю, несколько минут сидела неподвижно, спрятав лицо в ладонях. Вдова Могущественного и мать Могущественного. Леди Джейн, как обычно, права: статус к чему-то обязывает. Мама решительно встала и отправилась собирать мои вещички.
Я поднялся в свою комнату, стянул сапоги и уселся на кровать, упущенный утренний сон намеревался взять у меня реванш. Но любопытство, эта врожденная особенность Клайгелей, взяло верх, и я распечатал конверт.