взгляд говорил «нет». Протянутая ладонь с растопыренными пальцами означала согласие на компромисс. Оттопыренные указательный и безымянный пальцы оберегали от Дурного Глаза. Палец, почесывающий нос, соответствовал предостережению. Рука прижималась к сердцу в знак благодарности. В неумолчном гомоне разноязыкой речи Нового Вавилона – арабской, турецкой, монгольской, итальянской, армянской, берберской и прочих – был один бессловесный язык, подкреплявший собой все остальные. Им пользовались все, однако наиболее выразительно делали это Бульбуль и Йолл.
Бэльян вступил в международное братство нищих, собравшихся в Каире, более того – занял в нем едва ли не самое скромное место, ибо и среди бесприютного, неимущего отребья существовала своя элита – харафиш – шайки нищих и мелких преступников, организованные под покровительством того или иного богатого эмира. Именно харафишу поручалось устраивать демонстрации в защиту своего эмира, если того вызывали вдруг в Цитадель, собирать сведения и слухи и препятствовать деятельности харафишей других эмиров.
Взамен зарегистрированные сторонники ежедневно получали у дверей эмирского дома хлеб. Также ежедневно возле домов эмиров играли военные оркестры, так что по утрам район Цитадели оглашался зловещими громовыми раскатами барабанов и нестройными хоровыми песнопениями харафиша.
Летом все были грязные и сварливые. Если ветер дул в неудачном направлении, то со зловонных белых искусственных гор за стенами в город летели тучи пыли, а по широким оживленным улицам и плацам для военных парадов текли реки грязи. Происходили драки между соперничающими шайками харафиша. Порой нападению подвергался и чужестранец – копт или иудей. Урожай выдался бедный, ходили слухи о продажности высшей знати, и в народе закипала ярость.
Бэльян старался держаться подальше от караван-сарая и своих собратьев по вере. Он боялся, что для них он заколдован или заражен чумой. Из опасения, что его выследят Кошачий Отец и Вейн, он никогда не оставался на одном месте подолгу. От сна он лишь чувствовал еще большую усталость и поэтому стал много спать днем. Сон овладевал им быстро: сначала зрение затуманивали колышащиеся черные волны, а потом он камнем погружался в абсолютно бессознательное состояние. Так же внезапно наступало и пробуждение. Вдруг он с отвращением обнаруживал, что лежит, растянувшись в лучах солнца и в крови. На голодный желудок, с тяжелой от сновидений головой, еще полусонный, брел он по городу. Зато ему больше не приходилось ориентироваться ни по минаретам, ни по пыльным холмам; дорогу ему подсказывали наклон земли под ногами или угол, под которым солнце светило на стену в определенное время дня.
Однажды он почувствовал, что нечто его преследует – за ним, непрерывно скуля, неслышно плелась ленивая белая собака, сука с набухшими сосками. Когда Бэльян в изнеможении садился в тени домов, собака вертелась вокруг, тяжело дыша и подвывая, и скалила зубы в некоем подобии лукавой улыбки. На улицах, в безлюдных развалинах и на запруженных народом базарных площадях Бэльян сознавал, что за ним тащится робкая белая тень, а ночами, когда Бэльян спал под открытым небом, собака ложилась поодаль, часто и тяжело дыша нагретым ночным воздухом.
Но постепенно в Бэльяне крепла уверенность в том, что собака – призрак, который виден только ему. Сосредоточенно обдумав этот вопрос, он начал понимать, что в белой суке отражается внутреннее растление его собственной души, умственно и духовно пассивной, ленивой и легко ублажаемой. Отмахнуться от этих свойств его души было так же невозможно, как отделаться от белой суки. Он лежал в тени Татарских Развалин, начиная бредить от усталости и потери крови. В лицо ему, сидя на солнце, как сфинкс, смотрела белая сука, и с морды ее сочилась в песок слюна. Внезапно она с трудом поднялась и, пошатываясь, неслышно направилась к нему. Вот и пробил мой последний час, подумал он. Он поднял руку, чтобы заслонить лицо, и неожиданно коснулся шерсти. Сука действительно существовала. Она лизнула его в лицо, обдав затхлым дыханием и запахом тухлого мяса, и поковыляла восвояси, навсегда скрывшись из виду.
И все же это знамение, подумал он. Он больше не был уверен в себе. Иные голоса, уцелевшие в ночи, старались привлечь к себе внимание.
Всю ночь напролет человек, который страдает Арабским Кошмаром, беспокойно ерзает под одеялом. Он видит, что происходит. Он знает, что происходит, но ничего не может поделать, ибо он забывает. Ему снится, что пенис его разрезан пополам, как банан, что голову ему от уха до уха пронзает раскаленная докрасна кочерга и что его сухо рвет натощак. Ему снится собственный обморок; снится, что он теряет сознание и в бессознательном состоянии обнаруживает, что не в силах утолить боль мыслью. Восприятие обострено и многократно усугубляется. Ему снится, что он видит сны в своем измученном теле. Ему снится, что тело его мечется и корчится на узком ложе, а рассудок терзают страшные видения. Он подозревает – нет, он ужасающим образом абсолютно уверен, – что человек, который мечется в постели, видит во сне, как его пенис разрезают пополам, словно банан. Не будь боль такой нестерпимой, не будь все это во сне, он сумел бы что-то с этим поделать. Если бы он только мог разбудить человека в постели! Если бы человек в постели только мог разбудить его!
Потом эти двое как будто бы трясли друг друга, пытаясь разбудить, дрожа от боли в свете зари. Был разговор, который они поняли только наполовину. Страшнее всего было то, что они знали: это уже не Арабский Кошмар, но он неизбежно наступит вновь. Он рос в них самих, а может, парил в сумраке комнаты. Мой брат, мой двойник – он приносит Кошмар с собой, думали они друг о друге. Человеку, который мечется в постели, удается, хотя и не без труда, отвлечься от них и сосредоточиться на другом, ибо логическое пространство сужается.
Инструменты, которыми ему приходилось работать, были очень мелкие, почти невидимые, как сложные переплетения нитей, и, как нити, они легко рвались. Он сделал несколько шагов, логичных шагов, как казалось, в определенном направлении и обнаружил, что расстояние сокращается. Потом начало сжиматься кольцо клаустрофобии, и он начал опасаться, что все его действия в любом случае ведут в тупик. Становилось все труднее отличать мысленные образы от зримых. И те, и другие причиняли боль. И все же существовал, как он смутно припоминал, парадокс с двумя спящими, которые снятся друг другу. А может, на самом деле речь шла об одном спящем, которому снятся двое спящих, видящих друг друга во сне? Трудно было в этом удостовериться. Если подобная проблема существовала, то как же ему удалось ее избежать? Перед ним мелькнул образ человека, ступившего на вертящийся круг и подхваченного вихрем его кружения. Скорее всего, это был он. Он был уверен, что это именно так.
Ему стало интересно, с какой стати он пришел к этому весьма сомнительному заключению, и он попытался мысленно вернуться назад. Потом он понял, что бредит и вовсе не желает вновь пережить все, что уже пережил этой ночью.
Затем он решил, что его страдание, будучи незримым, бескровным и логичным, делается только невыносимее, и стал пытаться лежа представить себе город, в котором находится. Каир. Каждая улица была тем, что необходимо пересечь, каждая дверь – тайной. Его кости раскалились от боли, как тлеющие угли. Где-то в этом городе он лежал и видел сны, вернее сказать, исключительно ясно мыслил – в городе, очень похожем на этот. Вдалеке, в углу базара, под мечетью султана Хасана он увидел двух низкорослых мужчин, торговавших сладостями, – а может, он просто заставил себя их увидеть?
«Я проверю их, – подумал он, – посмотрим, хорошо ли им удается корчить из себя реально существующих людей. Задам им вопрос, на который не знаю ответа». Он помедлил, задумавшись о том, сумеет ли понять истинный смысл подобного ответа, потом двинулся в сторону мужчин. Те увидели его и заулыбались.
– Как меня зовут?
Один обнажил в улыбке редкие зубы:
– Меня зовут Барфи, а его – Ладу.
– Да нет же, меня как зовут?
– Простите, я, кажется, не расслышал. Вы что, действительно просите меня назвать ваше имя?
– Да.
Барфи почесал в затылке:
– А вы знали наши имена до того, как мы вам представились?
– Нет, не думаю. Не уверен.– Знал ли он, прежде чем они заговорили? Если знал, тогда ему наверняка известно и то, что скажет Барфи дальше. Он испытал неприятное ощущение фатальной неотвратимости.